Вы здесь
Восточный Памир. Каракуль. Музкол. Мургаб.
От Алая до озера Каракуль.
«И чутко чувствую я жизнь камней,
И всяких жизней эта жизнь мудрей,
И припадаю я к камням душой
И пью из хладной глубины покой.
И каменную нежность узнаю,
Неведомую ни в каком раю.
И все ясней, все слаще для меня,
Что нового уже не будет дня,
Что полный счастья, полный бытия,
Сам в черный камень превращаюсь я»
Павел Лукницкий. «Камни». Гарзуф 1925 год.
Перевал Кизыл-Арт. Развалины рабата Бордоба. Утро 7 июля 1930 года. Ясная, хорошая погода. Оделись тепло: свитеры и овчинные полушубки. Довольно долго возились с вьюками.
Едем, как всегда, шагом. Геологические определения мест, которые проезжаем. Интересные антиклинали и синклинали. Гипс, сланцы, песчаники. До двух часов дня - подъем на перевал Кизыл-Арт. Мутнозеленая от растворенных в ней глинистых пород вода речки Кизыл-Сай, которую переходим вброд. Как и вчера - дорожные знаки: кучи, сложенные из камней.
Слияние вод: мертвенно зеленой и красной. Снеговые хребты все ближе к нам по мере подъема. Причудливая фигура из глины, эолового образования, похожа на сурка, словно памятник этому обитателю здешних мест. Множество архарьих рогов, усеивающих подножия горных склонов и даже дорогу. В полушубке сначала жарко, а когда поднялись высоко - в самый раз.
Ущелье красноцветных пород. Бесчисленные трупы животных по пути: верблюды, лошади, ослы. Иногда - скелеты, чаще - полуразложившиеся. Наши лошади пугаются их. Помня о басмачах, скрывающихся где-то поблизости и, несомненно, следящих за нами, внимательно осматриваемся по сторонам.
Подъем на Кизыл-Арт не очень крут, дорога прекрасно выработана, зигзаги достаточно широки и пологи, чтобы подниматься без особого труда. Верблюжий караван, вышедший позже нас, - до двухсот верблюдов,
остался далеко позади. Красноармейский отряд, сопровождающий нас, ушел вперед.
Приближаемся к перевалу. Под кучей камней - дорожным знаком - видим человеческий труп, иссохший, засыпанный камнями. Обнаружила его наша собака, обнюхав груду камней. Караванщики утверждают, что это кашгарец (как они говорят: кашгарлык), умерший в пути, — много беженцев из Кашгарии умирают на памирских высотах.
В два часа дня - перевал. Здесь — граница между Киргизией и Таджикистаном. По нашему барометру - высота 4 080 метров. По карте - 4 444 метра. На перевале - могильня: груды камней и воткнутые в них шесты, на шестах меховые привески и вороха разноцветных тряпок. Вся могильня желтеет архарьими рогами. Наши караванщики, встав на колени, молятся.
Спуск с перевала, лошадей ведем в поводу. Меня поздравляют: «Вот вы и на Памире!» Громадная перспектива: долина Маркансу и широкое ложе одноименной реки. Оно падает с запада, река уходит в Китай. Горизонт окаймлен горами - снежными и разноцветными. Внизу виднеется рабат Маркансу - одинокое, полуразрушенное, каменное строение.
Пустыня Маркансу. Спустившись с перевала Кизыл-Арт пешком, опять сели на коней, и вот она перед нами — Маркансу, «Долина смерчей», или, как ее называют чаще, «Долина смерти», песчаная пустыня на четырехкилометровой высоте над уровнем моря, пустыня, в которой природные опасности усугублены угрозой нападения басмачей. Отсюда до Китая верст тридцать — прямая дорога.
Отряд красноармейцев, сопровождавший нас, ушел далеко вперед, в последний раз мы видели его с перевала, и заметили, как за ним, когда он проходил Маркансу, следила басмаческая разведка: два всадника, укрывшиеся за сопками.
Сейчас, на случай нападения, мы предоставлены только собственной защите: одна винтовка (у меня), один винчестер (у Е. Андреева), несколько охотничьих ружей да пистолетов. Впрочем, студент-геолог Е. Андреев — отличный охотник, бывший пограничник — спутник надежный.
Позже, снова соединившись с отрядом, мы узнали, что отряд стрелял здесь по басмачам, они скрылись, и больше их уже никто из наших людей не видел. Гладкий — как зеркало, гладкий и блестящий песок, да справа и слева — невысокие сопки.
До рабата Маркансу, где мы предполагали стать лагерем, осталось два километра. И удивление наше было весьма велико, когда, подойдя к рабату (такому же полуразрушенному, как и все другие в нашем пути), мы не нашли никого. Песок, да река, да чахлая травка, да горы с ущельями, пологими скатами и иззубренными бровками, — горы, как и весь день, со всех сторон.
Мы рассуждаем об отряде. «Ушли!» — «Неужели на Каракуль?» — «Сколько до Каракуля отсюда?» — «Верст тридцать!» — «Нет, они, очевидно, решили остановиться ближе, на Уй-Булак-Беле, там есть травянистая площадка...» — «Несомненно, там стали, вряд ли ушли к Каракулю, ведь мы же условились!..»
Идем дальше. Ветер в спину, густая пыль — самумы и вихри, слепящие нас и скрывающие от нас весь мир. Пыль в глазах, на зубах, пыль забирается всюду, — облако окутает нас и бежит дальше, сзади набегает новое облако.
И нам понятно, почему это — «Долина смерти». Был бы посильнее ветер, — куда бы деваться? Надеваю очки-консервы, но и они помогают мало. Пути в пустыни, кажется, нет конца; ни птицы, ничего, ничего живого. Сзади — контрастом нашей серости — ослепительный блеск снеговых вершин. Солнце жжет, а в полушубке — не жарко.
Справа, в млеющей дымке показались шесть всадников.
Мой спутник Е. Г. Андреев спешился и в двенадцать раз увеличил всадников своим великолепным биноклем. Ему удалось разобрать, что всадники были в халатах и малахаях. Тогда мы, вдвоем, сняли с плеч винтовки и отделились от каравана. Если бы не песок, конь Андреева померился бы с моим быстротой. Мы спешили навстречу всадникам. Но они исчезли. Пустыня была бугристой, плоской, и всадники исчезли бесследно.
Мы выехали на большой песчаный бархан. Ветер расчесал на мелкие волны его крутую поверхность. Андреев наклонился и, не спешиваясь, что-то поднял с песка. Он посмотрел находку на свет и передал мне. Это был полуистлевший кадр кинофильма. Если бы Андреев сказал мне, что за тем вон ущельем, в роскошном шатре, нас ждет к ужину сам Тамерлан, я бы скорее поверил ему, чем верил сейчас этой находке. Уж не явью ли были и те зыбкие фонтаны, сады и бассейны, что мы все видели сегодня на горизонте, когда нас закружил свирепый, рыжий самум?
Мы смотрели, и никто из нас не ошибся, но мы сказали друг другу: «мираж» и, выплюнув песок, набившийся в наши рты, пока мы произносили это слово, поехали дальше. . Сейчас я готов был поверить чему угодно. Осторожно, в обе ладони, я вложил ветхий клочок целлулоида и сдувал с него маленькие песчинки.
Потом, еще осторожней взяв его за уголок двумя пальцами, посмотрел сквозь него на свет. Я увидел женщину с оголенными плечами, в вечернем платье, и эту женщину я узнал: с обрывка целлулоида мне улыбалась Лия де Путти, и я на секунду представил себе мертвящий свет «юпитеров» и количество веских, придирчивых слов режиссера, требующихся для производства такой вот, предназначенной для обольщения бюргеров и буржуа великолепной улыбки.
И все-таки, откуда же здесь кинофильм? Забыв о тех шести всадниках, я углубился с Андреевым в перечисление памирских экспедиций, снабженных киноаппаратурой. Перечисление не удалось: только две киногруппы здесь проходили за все времена, только две, — одна из них работала в экспедиции 1928 года, вторая пересекла Маркансу в прошлом году, но и они не таскали же с собой на Памир старые фильмы! Мы ни до чего не додумались и вернулись к нашему каравану.
Справа, после холмов и сопок, открылось широкое, ровное пространство: мы подъезжаем к Уй-Булак-Белю, который вот, за этой грядкой, впереди. Песчаные дюны. Уй-Булак-Бель: зеленая луговинка, чахлая травка. Никого, ни души...
К этой записи я могу добавить: много позже, в Хороге я нашел ответ на заданную мне пустынею Маркансу трудную задачу о кинофильме. Нигде на Памире к тому тридцатому году еще не было выстроено кинотеатра. Но в 1929 году культработники Памира организовали кинопередвижки. Они должны были посетить все военные посты Памира и демонстрировать серию фильмов. Опыт удался наполовину: часть каравана с фильмами была в Маркансу разграблена басмачами, наскочившими из Кашгарии.
Басмачи не поняли истинного смысла и назначения странного груза, но убедившись, что странные ленты отлично горят, поделили фильмы между собой и разжигали ими кизяковые костры... Говорят, что слава об этих кострах пошла по Кашгарии!
В Уй-Булак-Беле отряда не оказалось. Значит, он ушел к Каракулю. Останавливаемся на площадке, поросшей чахлой травой, — вокруг нас пустыня, волнистые дюны, горы. Уже шесть часов вечера, лошади изморены, а до Каракуля еще пятнадцать верст. После долгого обсуждения все же решаем двинуться дальше.
Спуск с Уй-Булак-Беля. Внезапно открывшийся вид на озеро и окружающие его горы. Лошадей стараемся возможно больше вести в поводу, но на такой высоте, тяжело одетым, нам трудно итти. Моренный остаток — спуск к озеру. Еще два-три километра крутого спуска, — выходим на равнину, в котловину озера Каракуль, но до воды остается еще километров десять.
В девять вечера, после заката солнца, подходим к стоящему лагерем отряду, ничего не говорим его командиру, но он сам, опережая наши попреки, объясняет: он не знает пути, а вел его проводник Таш-ходжа, который явный трус и потому очень спешил и все время обманывал, преуменьшая расстояние до озера, и — «вы уж не ругайте меня, так вот все и вышло!».
У озера Каракуль.
...Каракуль - великолепен: дикий, особенный, первозданный мир! На ровном, на гладком песке восточного берега — редкие альпийские цветы и мелкая травка. Речка, бегущая в озеро. Ставим палатки возле нее. Светит зеленая, призрачная луна. И, наскоро поев консервов, выпив чаю, не чувствуя никакой усталости, а напротив, ощущая необычайную бодрость и легкость, я брожу один, захваченный и вдохновленный суровой красотой местности.
Июльское утро 1930 года. Путь по гладкой, пустынной местности, по мягкому песку, вдоль берега Каракуля. Берег изрезан глубокими заливчиками, бухтами, мысами, к берегу примыкают мелкие острова. Озеро — голубое, как разрез зеркального стекла. Безветрие. Солнце жжет до боли, обжигает лицо, руки и — сквозь рубашку — тело. Жарко до одури, а ночью все маленькие ручьи замерзли; вода иссякла к утру, как обычно здесь, и тонкий слой льда образовал над пустыми руслицами воздушные полые перекрытия.
Трупы животных. Испугавшись одного из них, лошади обезумели, разбежались во все стороны. Вьюки полетели на землю. Мы задержались почти на час, собирая ящики и мешки, ловя и завьючивая лошадей. Песок — и белые хлористые выцветы. Местами набухшая, мягкая почва, в которой ноги лошадей проваливаются. Под нами — подпочвенный лед. В летнее время покрывающая его почва превращается в предательские трясины.
Пройдя восемнадцать километров, становимся лагерем у восточного берега озера. Ставим палатки, иду собирать кизяк, приношу полный мешок. Бреду один на озеро, прогуливаюсь по берегам, по лабиринту мысков, перешейков, полуостровков. Вдоль берега — никаких следов рыбы, но чайки, пища, носятся над зеркальной поверхностью. Одна долго играла со мной, пролетая, опускалась к моей голове. Подальше — берег с откосом.
По откосу — кладбище, сложенные из сланцевых плит могилы, многие зияют и пусты. В одной — человеческий череп. Здесь близко был рабат Ходжа Кельды, вероятно потому и кладбище. Закат солнца, и сразу лунный лик над горами — полная луна на востоке.
Возвращаюсь в лагерь, обед еще не готов. Егор Петрович Маслов варит для всех суп с фрикадельками. Брожу по степи с геологами. Разговоры о том, что широкая котловина Каракуля, по-видимому, тектонического происхождения. Сухая часть котловины местами вспучена и ближе к горам покрыта моренными отложениями. Высота озера над уровнем моря — 3 954 метра, горы, окружающие котловину, превышают ее метров на триста-четыреста, а местами — снежные гребни — на километр и, пожалуй, даже на полтора километра.
Горы сильно оглажены и, по всем признакам, завалены продуктами собственного распада эолового характера, не снесенными с них, ибо нет стоков. Из-под этих продуктов распада ныне вырезаются только, как зубы из десен, острые, резкие, угловатые бровки. В средней части котловины морены отсутствуют (или, что вероятней, скрыты под аллювием).
Геологи высказывают предположение: плоскостной ледник — ледяной щит, когда-то покрывавший котловину, стаивая, погреб себя под «остаточными продуктами стаивания», — эти «продукты» и являются сейчас почвой котловины. Известный здесь подпочвенный лед — не остаток ли ледника? Н. А. Северцов — первый исследователь, побывавший на озере Каракуль в 1878 году, — утверждал, что озеро имеет два стока. Но он ошибся, — озеро на самом деле бессточно. А первым, кто обратил внимание на «почвенный лед», был Г. Е. Грумм-Гржимайло, в 1884 году. С тех пор на Каракуле побывало немало исследователей, и все же на многие научные вопросы без организации систематических наблюдений и глубокого изучения озера нельзя ответить и до сих пор.
...Красноармейцы в палатках поют хором. Странно и приятно слышать русскую хоровую песню здесь, на озере Каракуль! Вечером, после обеда, разбираем, чистим оружие. А верблюжьего каравана все нет, весь вечер его высматривали в бинокль. И разговоры в лагере такие: если к ночи не придет, значит можно не беспокоиться: наш груз, наше продовольствие делятся басмачами в Кашгарии!
...Утро раннее... Из-под одеяла вылезать холодно. Я хочу сейчас поговорить о шахматах. Маленькие, дорожные шахматы — неотъемлемое достояние Хабакова и Юдина. Оба они больны особой болезнью, похожей на одержимость, — хронической и прогрессивной шахматоманией. Не бывает у них такой свободной минуты, какую они не отдали бы этой игре.
Весь день я бродил вдоль высочайшего в мире большого озера, тревожимый и волнуемый таким похожим на лунный рельефом обступивших озеро гор. А Юдин и Хабаков лежали на животах и передвигали по квадратам фигуры. Они лежали на животах весь день и весь вечер. Им носили пищу и ставили ее на землю, рядом с шахматной доской. Днем была разрывавшая камни жара, к вечеру — ураганный ветер и холод, а они все лежали, словно приросли животами к земле. Иногда одного из них сменял командир сопровождавшего нас полувзвода. Они заразили и его той же шахматоманией.
Солнце утонуло в вечных снегах, над вечными снегами всплыла луна. Совсем необыкновенная, будоражащая сердце луна, а они все играли, подложив под себя одеяла и укрывшись полушубками. Я видел все сочетания пустынной воды, лунного света и снега. Я видел все оттенки млеющих в зеленом ветреном воздухе гор. Они не видели ничего, кроме пешек, ферзей и тур. Я думал о тысячелетнем покое и мертвенности этих мест. Они думали только об очередном мате.
Юдин, проигрывая, хмурился и мрачнел. Он молчал, и его глаза наливались кровью. Хабаков, проигрывая, не мог сохранить спокойствия — язвил и нервно жестикулировал. Командир рассеянно и потерянно улыбался, надеясь, наконец, отыграться, но улыбка его была напряженной и неестественной. Весь лагерь спал, и, наконец, я тоже пошел в палатку. Когда они кончили игру, я не знаю.
...Пора вставать. Сейчас выходим. Наш путь сегодня — в долину Муз-кол. Верблюжий караван пришел ночью. Опасения были напрасны. Путь из Алая до Каракуля, описанный мною, я повторил дважды, в следующие, 1931 и 1932 годы. И мне хочется рассказать о тех удивительных переменах, какие совершались у озера Каракуль на моих глазах. До 8 июля 1931 года на озере Каракуль было все то же вековечное безлюдье да безмолвие, нарушаемое только посвистом ураганных ветров.
В этот день, едучи впереди всех дозором, поднимаясь верхами вчетвером на перевал Кизыл-Арт, геолог Е. Г. Андреев, геолог Одинцов, художник Данилов и я заметили на откосе береговой террасы множество архарьих следов: архары были кем-то вспугнуты и, кинувшись с верхней террасы вниз, разбежались в разные стороны.
Внимательно изучая следы, мы проехали это место, выехали наверх, с трудом пересекли глубоко размытое русло ручья, заполненное вязкой, усыпанной камнями глиной. Кони проваливались по брюхо, мы сооружали себе тропу руками, нас нагнал здесь вместе с бойцами начальник той заставы, которая в этот день должна была впервые обосноваться на берегу озера Каракуль. Бойцы взялись за дело, и, по быстро разделанной ими тропе, мы все вместе двинулись дальше, к перевалу, дав несколько выстрелов по двум показавшимся вправо, на склоне кийкам.
И опять на перевале, под грудой камней, лежал труп человека, очевидно замерзшего здесь в снежной пурге, и кругом сверкал снег, было холодно, но погода в тот день была хороша. И на ходу я читал бойцам популярную лекцию по геологии, и так мы проехали пустыню Маркансу, и возле Уй-Булак-Беля мы сами вспугнули архаров, а потом убили двух крупных, жирных куропаток и, наконец, покинули седла у развалин рабата, возле трех притулившихся к ним киргизских юрт, на берегу озера Каракуль. И, быстро поставив палатки, дождались всех сотрудников экспедиции, следовавших за нами.
А на следующее утро в половине десятого я выскочил из палатки, услышав — первый в истории высочайшего в мире большого озера — автомобильный сигнал. Выскочил — и увидел два быстро приближающихся, тяжело груженных полуторатонных автомобиля. Они протяжно сигналили, давая нам знать о своем прибытии, казавшемся всем нам чудесным. Из юрт выскочили киргизы, женщины, дети, испуганные и изумленные. Стадо яков внезапно сорвалось с места и кинулось навстречу автомобилям, приняв их, очевидно, за странных зверей.
Я на ходу вскочил на подножку первого автомобиля — за его рулем сидел начальник погранотряда тов. М. Начальник заставы, ночевавший вместе с бойцами в наших палатках, вытянулся перед ним с докладом о том, что на «вверенном ему участке все в порядке!».
Так началась постоянная служба пограничников на озере Каракуль. Мы, сотрудники экспедиции, пригласили командира к большому брезенту, на котором были разложены вчерашние куропатки, вареное мясо и консервы, сливочное масло и шоколад.
Минувшую ночь автомобили провели в Маркансу, пройдя накануне путь туда из Бордобы через перевал Кизыл-Арт. Несколько часов спустя вдали показался весь пограничный отряд и огромнейший караван верблюдов. Две тысячи верблюдов, становясь исполинским, многоголосым и пестрым табором вдоль берега, развьючивались, и десятки караванщиков сооружали себе из вьюков и брезентов «дома»; большой город палаток выстроился рядами вдоль озера, — по улицам «города» прогуливались люди, спокойно любуясь озером.
А из Мургаба, навстречу отряду, приехал вместе с представителями местной советской власти, киргизами Камчибеком и другими, начальник кавалерийского памирского отряда, мой и Юдина старый знакомый С., которому предстояло передать все памирские посты и охрану Памира пришедшим на смену пограничникам.
И впервые в многотысячелетней истории Каракуля на его берегу началось общее собрание огромной массы людей. Один из автомобилей был превращен в трибуну. Командиры и киргизы — представители местной власти заняли места за сооруженным из ящиков и покрытом красной материей столом. Первым длинную речь по-киргизски произнес Камчибек, — его слушали дети, и женщины, и пастухи из трех каракульских юрт, и караванщики экспедиции и отряда.
После него выступил С., сказав, что сменяющийся отряд поручает новому отряду охрану границ. А потом в громадной бараньей дохе, у «стола» встал маленький, экспрессивный М., прекрасный оратор. Его речь была о символах спокойствия границ — о зеленой и синей фуражках, о синих петлицах кавалеристов, выполнивших свой долг и впервые здесь, на Памире, сменяемых зелеными петлицами пограничников; о том, что задача его отряда — повесить замок на дверь, которую, впрочем, еще нужно найти на границе; о том, что советская культура идет на Памир и Памир перестает быть дикой окраиной; о том, что пограничники помогут дехканству и будут с дехканами мирно и дружно работать; о строительстве местной власти и о многом другом.
Обоим командирам рукоплескали, обоих, сняв с кузова автомобиля, качали, и собрание кончилось. Зарокотали моторы машин: началось катанье киргизов, их жен и детей вдоль озера Каракуль, — и пассажиры машин отнеслись к катанью восторженно.
Позже, проходя по обставленной палатками улице, я пошел на разливы гармони, к толпе пограничников, стоявшей вокруг разудалых бойцов-плясунов. Трепак и русская отплясывались в сумасшедшем темпе, в полном пренебрежении к почти четырехкилометровой высоте над уровнем моря, на которой находится озеро Каракуль. И я убедился, что русскому солдату не страшен и разреженный воздух высот, - веселье шло впрок, никто не задыхался и не жаловался на сердце.
Вечером я разговаривал с шоферами машин Стасевичем и Гончаровым. Они рассказывали подробности о своем походе сюда - о переправах через реки, промывины, щели, о победе над перевалами. Весь путь от Оша они прошли без аварий и без поломок, но с энергичной помощью бойцов-пограничников в трудных местах. Шоферы утверждали, что при современном состоянии дороги весь путь от Оша до Поста Памирского можно покрывать за четыре дня, а после исправления дороги - разделки перевалов и сооружения мостов - за два дня.
В этот вечер пограничники мне сказали, что в районе южного берега озера появилась банда в двадцать пять человек, была там накануне. Начальник отряда С. полагает, что это басмаческая разведка, следящая за продвижением отряда. Конечно, именно она и спугнула накануне стадо архаров, следы которых мы при подъеме на Кизыл-Арт наблюдали.
Можно было не сомневаться: с приходом пограничников, басмачеству на Памире наступал конец. А на следующий день, 10 июня 1931 года, когда наша экспедиция двинулась к южному берегу Каракуля, на восточном его берегу заработал движок новой электростанции. Электрический свет впервые осветил Каракуль!
Получив на все месяцы дальнейшей работы восемь бойцов-пограничников для охраны, экспедиция разделилась: партия Е. Г. Андреева с двумя бойцами направилась к ущелью реки Кудара, партия Г. Л. Юдина и петрографа Н. С. Катковой с остальными шестью — к Посту Памирскому.
Мы ушли вперед от отряда и опять на долгие месяцы погрузились в безмолвие и безлюдье восточнопамирских высей.
В следующем, 1932 году, когда я проходил Каракуль в третий раз с караваном Таджикской комплексной экспедиции, здесь было уже обжитое многими людьми место, заново отстроенный рабат служил гостиницей для проезжающих, метеорологи и гидрологи катались по озеру на своей лодке, о басмачах никто уже и не вспоминал, по вечерам люди смотрели кинокартины, здесь было оживленно, спокойно и многолюдно.
А еще через несколько лет на Каракуле вырос уже настоящий, большой поселок, мимо которого по великолепному Восточно-Памирскому тракту ежедневно мчались сотни машин, пробегавших расстояние Ош — Мургаб ровно за сутки.
В поселке жили работники научной станции, основанной на озере Каракуль, дорожники, колхозники киргизских животноводческих колхозов, торговые работники, учителя построенной здесь школы, медицинский персонал амбулатории и ветеринарного пункта, почтовые работники и много других людей, работавших в многочисленных учреждениях Восточного Памира.
Мое свидетельство здесь — лишь о первых днях строительства новой, советской жизни. Но вернемся к моему дневнику 1930 года.
Долина Муз-кол и перевал Ак-Байтал.
10 июля 1930 года... Дорога входит в ущелье, и, охраняя свой караван, я, Е. Андреев и другие едем вместе. По горам — архарьи тропы, здесь архаров много, всюду, как и прежде, валяются архарьи рога. За небольшим перевальчиком — спуск в долину Муз-кол. В долине, слоем в метр-полтора толщиной, лежат лед и снег. Они быстро тают, река разлилась широко, вся долина набухла и истекает тысячами ручейков. Мы переправляемся через реку.
Ландшафт — открытый, видно все далеко вокруг. Еду ускоренным шагом, рядом с Хабаковым и слушаю его геологические рассуждения. У меня с утра болит голова: первый признак тутэка — горной болезни. Солнце сильно жжет и щиплет лицо.
«Сахарной Гренландией» назвал эти места один из моих спутников, и в самом деле холод и жара уживаются здесь, кажется, не смешиваясь и не воздействуя друг на друга. Долина Муз-кол — троговая, ледниковая, всюду «заплечики» — следы проползавших ледников. У рабата Муз-кол мы нагоняем расположившийся здесь на короткий отдых красноармейский отряд, вместе движемся дальше. Путь все время вверх, вдоль русла реки, по правому ее берегу.
Пересекаем участки льда, покрывающего долину. Превышение гор над нами небольшое, но они снежные, нетающий снег на них местами очень глубок. В конце долины, перед поворотом дороги к зигзагам подъема на перевал Ак-Байтал, располагаемся лагерем на глинистой, усыпанной остроугольными камнями почве.
Рядом с нами — широкий «конус выноса» впадающей реки: бугристый, зеленый, набухший водою — кочкообразное болото. Из-за головной боли, едва расставив палатку и разобрав вещи, ложусь. Рис на этой высоте не разварился, поэтому пловом все недовольны.
Пьем чай. Сильный шумящий ветер, попытки неба дождить, а потом — тихая ночь. Утром 11 июля все пишут письма, чтоб отправить их в Ош, со встречным караваном ослов. Предупреждение Юдина: тщательно следить в пути за лошадьми, чтобы на такой высоте они не пали; чуть что, спешиваться и вести их в поводу. Высота дает себя знать, — все движения в лагере, как в ускоренной киносъемке, замедленны; однако никто друг за другом этой замедленности не замечает. При быстрых резких движениях — сердцебиение и одышка, при физическом напряжении — легкое головокружение. Кажется, никто не избавлен от этих особенностей.
Выехали в девять вместе с отрядом. Но одна из наших вьючных лошадей завязла в мокрой глине и упала посреди речки. Пока возились с ней, развьючивали и завьючивали снова, отряд ушел вперед. Подъем на зигзаги Ак-Байтала. Лошади тяжело дышат, останавливаю свою на каждом зигзаге. Подъем очень пологий, постепенный, медленный. Ближайшие вершины без снега, дальние — в очень глубоком снегу. Навстречу нам — караваны ослов.
Перевал. Высота 5 200 метров. Крутой, по зигзагам, спуск в долину реки Ак-Байтал, ведем лошадей в поводу. Путь по каменистому и галечному руслу. Высокие берега. После крутого поворота на юго-восток дорога выходит на террасу и дальше идет по этой открытой террасе, в речной долине. Я выезжаю вперед и обгоняю караваны ослов, идущие в Хорог и на Ишкашим с грузом железа, ведер, тазов, всего, что басмачам грабить неинтересно. Мануфактуру сейчас не возят.
Перед самым рабатом Ак-Байтал догоняем отряд. Река у рабата широка и глубока небывало. В русле там и здесь — толстый лед. Переправа через реку на левый берег, а против рабата — на правый. Обе переправы опасны.
Рядом с рабатом — юрта, возле нее, на берегу, трое русских в халатах поверх обычной одежды. Это промысловые охотники из группы приехавшей в Мургаб год назад. Здороваемся, вместе с Юдиным иду с ними в юрту. Они угощают горячим молоком, свежими лепешками и свежими новостями. Все трое едут на этот раз охотиться за Боабеком, — тем самым Боабеком, который едва не прикончил меня и Юдина полтора месяца назад.
Мы рассказываем охотникам подробности о нападении басмачей на нас 22 мая, об убийстве Бойе, о нашем плене и нашем спасении. Охотники сообщают нам сведения о Погребицком и других, которых мы видели в банде в их последние часы перед смертью. Единственный человек из этой группы, которому удалось спастись, — таджик, шедший сзади, пешком, отдельно от других, не был захвачен в плен и находится сейчас в Мургабе (который, кстати, по старинке все еще часто называется Постом Памирским).
Охотники спросили нас, не знаем ли мы чего-либо о пропавшем без вести дорожном технике Астраханцеве? Он вышел из Мургаба в Ош дней через десять после группы Погребицкого. Был один, хорошо вооружен и на хорошей лошади. Мы ответили охотникам, что могила техника Астраханцева встретилась нам в Бордобе, перед подъемом на Кизыл-Арт: бугорок земли, на котором лежал прижатый камнем его окровавленный плащ и шест с красной тряпочкой — флажком.
Эту могилу мы сфотографировали. Астраханцеву басмачи дали переночевать в юрте, а утром, когда он отъехал от юрты, зверски убили. Охотники рассказали нам много легенд, в которых можно найти указания на месторождения полезных ископаемых, отметили на карте место, где мы найдем остатки древней плавильной печи, и дали много других полезных сведений. Один из охотников рассказал нам о своем посещении так называемой Ваханской пещеры, — он лазал туда с двумя фунтами шпагата, но шпагата не хватило, чтобы дойти до конца.
В глубине пещеры встретились замурованные стены. Две стены удалось проломить, за ними оказалась груда пепла и пыли, а дальше — три колодца, но исследовать их не пришлось из-за недостатка, воздуха. В этой пещере мой собеседник нашел древние самострелы и боевой щит. Местный ишан заявил, что найденный щит выдержит десятипудовый камень. «Мы сажали на этот щит троих человек — выдержал». Ценнейшая находка увезена работником ОГПУ Степановым в Ленинград для передачи в музей (в какой именно, мой собеседник сказать не мог).
...Утром мы выехали к Мургабу. Едем, не переправляясь через реку, все время по широкой ее долине, вниз. Долина травяниста и пастбищна, однако киргизских юрт в ней не видно: киргизы живут по боковым ущельям. Только в одном месте мы видели пасущийся скот и трех пастухов киргизов.
Вдали — красносиреневые пятна, лужайки с клевером. Могилы. Тропа влево — к озеру Ранг-Куль. Караваны ослов. Широкие дали. Жарко. Дорога широка, ровна и вполне была бы пригодна для автомобиля (на всем пути я примеряюсь глазом и убежден, что почти всюду автомобиль по Восточному Памиру может пройти!). Надо только соорудить мосты через реки и отремонтировать полуразрушенные рабаты. Впрочем, перевалы! Перевалы надо разделывать заново, но и это вполне возможно!
Долина реки Пшарт — широкая, и в ней — широкое ложе реки, в которой почти нет воды, ток ее очень узок. В нетерпении увидеть Мургаб (Пост Памирский) отделяюсь от каравана, выезжаю вперед один. После Пшарта, направо, последний мыс, против него — могилы, а за мысом виден Пост Памирский, но ехал я до него не меньше часа.
Обогнал караван ослов, спустился к берегу многоводного сейчас и широкого Мургаба, — его долина широка, зелена, кочковата. Тучей налетели на меня комары, мгновенно заели меня и моего коня, не помогли ни табак, ни отмахиванье, и я погнал коня рысью, и на рыси подскакал к террасе, на которой виднелась обнесенная стеной полуразрушенная крепость: Пост Памирский...
Мургаб (Пост Памирский).
Долина реки Мургаб в июле заболочена, поэтому нас одолевают злые, неотступные комары. Речная терраса, на террасе — обнесенная стеной крепость с мачтой радиостанции — единственной в этом 1930 году на весь Восточный Памир.
Ниже крепости — два больших, казарменного типа, здания: одно из них еще не достроено; в другом — амбулатория и квартиры начальствующего состава Поста. Ниже этих зданий, на ровной площадке — кишлак, домиков двадцать, тесно сросшихся один с другим, покрытых, в сущности, одной общей крышей.
Домики расположены буквой «П» и потому обводят образовавшуюся внутри площадь. Между некоторыми узкие проходы. Чайхана с подобием веранды, — крыша веранды сквозистая, из ветвей терескена, а место, где все сидят, — глинобитная площадка — покрыто разноцветными паласами. Стена обтянута красной, с цветами ситцевой материей.
Два магазина, точнее, склада: Госторга и Узбекторга. В домиках живут служащие: русские, человек десять, и остальные, два-три десятка, — таджики, киргизы, афганцы и кашгарцы. За домиками, на южной стороне, — вторая площадь, образуемая вторым рядом — разрушенных и нежилых домиков. Здесь мы становимся лагерем.
Кишлак — на обрывистом берегу Мургаба. На крышах, по углам, и на земле, перед кишлаком, — архарьи и киичьи рогатые головы. Перед кишлаком они свалены в кучи. Тут же сушатся шкуры. Высушенные сложены штабелями.
Чуть подальше, к югу, — примитивный мост через реку. Мургаб в этом году разлился необычайно. Широк, глубок, многоводен. Мост подобен острову: чтоб подъехать к мосту с правого берега, нужно сначала пройти по воде метров сто, а вода по брюхо лошади. Пройдя эти сто метров, окажешься на первом островке, но мост начинается со второго, до которого добраться почти невозможно, потому что между ним и первым островком — стремнина, лошади перебираются через нее вплавь.
Левый берег — широкая, заболоченная, кочковатая низменность, комариная страна, но зеленая, травянистая, пастбищная. Долина Мургаба ограничена сухими сопками, возвышающимися метров на триста-пятьсот и изборожденными сверху донизу поработавшей здесь когда-то водой. Вот и все это скучное место, считающееся «столицей» Восточного Памира, его крупнейшим административным центром и, кстати, единственным, кроме двух-трех старых маленьких военных постов, населенным пунктом.
Сейчас на Посту Памирском нет людей, которые знали бы хоть что-либо из его истории, а между тем в истории его есть немало примечательного и любопытного. Иногда бывает полезно и интересно увидеть что-либо хорошо знакомое глазами постороннего наблюдателя.
Считаю уместным привести здесь запись из дневника одного иностранного путешественника XIX века: «На правом берегу Мургаба, на высоте 3 600 м * возвышается укрепление Памирский пост, как грозный протест против совершившегося в последние годы наступления афганцев и китайцев в области Памира, принадлежавшие прежде к ханству Кокандскому.
Первое время после того, как ханство это было завоевано в 1875—76 г. русскими, на Памир, эту крайне редко населенную и труднодоступную местность, почти не было обращено внимания. Даже столь умный вообще Скобелев не подумал о ней.
Но вот к ней стали настойчиво тянуться другие соседи, и энергическое вмешательство русских стало необходимым. Знаменитая экспедиция полковника Ионова была первым шагом, который имел серьезные последствия и во всяком случае способствовал к возбуждению вопроса о Памире, столь горячо обсуждавшегося в последние годы. Летом 1895 года, когда была созвана для определения границ англо-русская комиссия, вопрос этот и получил свое окончательное разрешение. Ко времени же посещения мною Памира ** дело подвинулось настолько, что на «Крыше мира» воздвиглось русское укрепление с постоянным гарнизоном.
Укрепление это, политическое значение и цель которого ясны, как день, было возведено летом и осенью (с 22 июня до 30 октября) 1893 года второй ротою четвертого туркестанского линейного батальона ***. Прямоугольные стены укрепления сложены из дерна и мешков, наполненных песком, и окружают просторный двор, где находится офицерский флигель, и землянки с бревенчатыми крышами, вмещающие казармы, кухню, лазарет, баню, мастерские и пр.
В нескольких войлочных кибитках сохраняются продовольственные запасы и амуниция; на небольшой метеорологической станции три раза в день производятся наблюдения.
* точнее — 3 640 метров.
** 1894 год.
*** Пост был основан в августе 1892 года, но первую зиму гарнизон прожил в юртах. Строителем поста был русский военный инженер штабс-капитан Серебренников, автор первого подробного и весьма содержательного описания Юго-Западного Памира — «Очерка Шугнана», опубликованного в «Военном сборнике» за 1895 год. — П. Л.
В углу обращенной к северу продольной стены находятся барбеты с митральезами системы Максима Норденфельдта. Обращенная к югу продольная стена идет по краю высокой конгломератовой террасы, с вершины которой укрепление и господствует над долиной Мургаба. Терраса была в свое время образована течением реки, которая теперь отошла от нее на довольно значительное расстояние. Между террасой и рекой остались болота и трясина, из которой пробиваются многочисленные прозрачные ключи.
Памирский пост — наглядное доказательство энергии офицеров, руководивших работою, и прекрасный памятник их трудов: возведение укрепления на такой значительной высоте и так далеко от всякой цивилизации не могло не быть сопряжено с величайшими трудностями. Весь древесный и прочий материал приходилось доставлять на вьючных лошадях из Оша. Осенью тут часто разражались свирепые бураны, обдававшие облаками снежной и песочной пыли, а офицеры и команда в это время должны были ютиться в киргизских кибитках, которые ветер нередко и опрокидывал.
С Кашгаром установились новые торговые сношения, и кашгарские купцы приезжают сюда со своими товарами, выменивают здесь киргизских овец, гонят их в Фергану, где они в большой цене, и с хорошими барышами возвращаются в Кашгар, через перевал Терек-Даван или Талдык.
На путешественника-чужестранца Памирский пост производит самое отрадное впечатление. После долгого, утомительного пути по необитаемым, диким горным областям попадаешь вдруг на этот маленький клочок великой России...
В общем Памирский пост живо напоминает военное судно. Стены — это борта, необозримая открытая Мургабская долина — море, крепостной двор — палуба, по которой мы часто гуляли и с которой в сильные бинокли обозревали отдаленнейшие границы нашего кругозора, тихого безжизненного кругозора, на котором лишь по вторникам появлялся одинокий всадник. Это джигит-курьер, привозящий желанную почту из России...
Все люди отличались образцовой молодецкой выправкой; долгая, холодная памирская зима, которую гарнизон проводит в этой пустыне, почти в таких же условиях, как и полярные мореплаватели на замерзших во льдах судах, нисколько не отражалась на них, — ни следа вялости, апатии, равнодушия. Теперь, когда снова начинало пригревать солнышко, растопляя снежные сугробы в горах и лед на реках и озерах, и в природе пробуждалась новая жизнь, в укреплении господствовало особенное оживление и веселье, пробуждался особый интерес к жизни и природе.
Каждый день давал повод к новым наблюдениям. На берегах Мургаба останавливались пролетом стаи диких уток и гусей, возвращавшихся из своего зимнего местопребывания — Индии — на летнее пребывание — в Сибирь. Для многих из них отдых здесь становился, однако, неожиданно долгим. Казаки закидывали также сети в реку, ходили на охоту за архарами и часто возвращались с богатой добычей.
Отношения между офицерами и командой наилучшие. Тридцать человек солдат за отбытием срока службы должны были вернуться в Ош, и трогательно было видеть, как при прощании офицеры, по русскому обычаю, трижды целовались с каждым из уходивших нижних чинов. С ружьями на плече, с ранцами за спиною солдаты бодро отправились пешком в 45-мильный путь* через плато Памира, в теплую желанную Фергану.
По воскресеньям устраивались разные игры и пляс. Музыка хромала; гармоника, два барабана, треугольник да пара тарелок — вот и весь оркестр; играли, однако, с огнем, и под эту музыку лихие казаки отплясывали знаменитого трепака так, что только пыль столбом стояла.
Когда воскресное солнце садилось, а с ним отходил на покой и западный ветер, правильно дувший в течение всего дня, вокруг запевалы составлялся кружок из семидесяти песенников, и из их здоровых глоток вылетали, звонко отдаваясь в разреженном, нешелохнувшемся воздухе, русские мелодии — заунывные народные и бойкие солдатские песни. Такой вечер состоялся в последнее воскресенье моего пребывания в укреплении. В воздухе стояла полная тишина, но было холодно, и солдаты укутались в башлыки.
Звезды горели удивительно ярко; издали, во время пауз, доносился шум Мургаба. Солдаты пели с увлечением, точно под впечатлением нахлынувших на них воспоминаний о далекой родине. Мы с удовольствием прислушивались к их свежим голосам, раздавшимся под бесконечным сводом небесным!»
В наши дни Мургаб стал административным центром Мургабского района Горно-Бадахшанской автономной области и превратился в маленький культурный городок, расположенный в середине Восточно-Памирского автомобильного тракта. В М,ургабе издается газета, работают средняя школа, больница, кинопередвижка, есть хорошие магазины.
Мургабский район охватывает всю территорию Восточного Памира — от государственной границы СССР, проходящей на востоке по реке Памир и по хребту Сарыкол, до хребта Академии наук, замыкающего бассейн ледника Федченко на западе; от границы с Киргизской ССР, проходящей по Заалайскому хребту на севере, до верховьев рек Шах-Дара, Гунт, Бартанг (Сарезское озеро) на юге и юго-западе, где начинаются Шугнанский и Рушанский районы Горно-Бадахшанской автономной области.
Имеются в виду, очевидно, русские семиверстные мили, то есть расстояние, равное 336 километрам. — П. Л.
Территория, занимаемая животноводческим, населенным киргизами Мургабским районом, огромна, но все обитаемые долины ее в наши дни связаны с Мургабом быстрым и удобным автомобильным сообщением. В каждом животноводческом колхозе Восточного Памира теперь есть школы и радиостанции, медицинские ветеринарные и зоотехнические пункты. В Мургабском районе уже пятнадцать лет (с 1939 года) работают биологическая станция Таджикской Академии наук и другие научные опорные пункты и учреждения; славится единственный в Советском Союзе яководческий совхоз, огромную роль в колхозном животноводстве Памира играет Мургабская машинно-животноводческая станция.
Я вынужден ограничиться этим кратким перечислением потому, что при последнем, недавнем моем путешествии по Памиру в 1952 году Мургаб оказался единственным из всех районов Горно-Бадахшанской области, в котором мне вновь побывать не пришлось.
Утро в лагере.
Мургаб остался далеко позади. Теперь, углубившись своей маленькой группой в восточнопамирские горы, мы совсем оторвались от внешнего мира, от населенных пунктов, от редких постов. Мы предоставлены только самим себе, — питаемся лишь тем, что везем с собой в нашем маленьком караване. Изредка, когда нам удастся купить живого барана у встречных кочевых киргизов, мы отвергаем приевшиеся нам консервы. Бывает, заехав в какую-нибудь уединившуюся в глухом ущелье юрту, мы лакомимся кислым молоком или кумысом.
Каждый день мы в пути; снова настает утро, и снова нам собираться в путь!.. Рассвет. Воздух плоской каменистой долины жестко прозрачен. Этим разреженным воздухом по утрам еще тяжелей дышать, — может быть, потому, что в палатках морозно? Земля вокруг палаток промерзла и обледенела.
Снега на горах озаряются солнцем. Скинув одеяла, дрожа от холода, мы натягиваем на себя захолодевшие сапоги, надеваем шапки-ушанки и дубленые полушубки. Караванщики в ватных кашгарских халатах, сутулясь и ежась, потирая руки, собирают вокруг палаток навоз.
Прикрывая огонь полою халата, разжигают костер, и от костра вдоль долины тянется едкий, синеватый дымок. Другие караванщики уходят ловить спутанных, но все-таки разбредшихся лошадей. Лошади нелепой припрыжкою норовят продлить призрачную свободу.
Люди, позевывая, выходят из палаток, подкованными каблуками пробивают корочку льда, с вечера перекрывшую журчащий ручей. Вода в ручье за ночь почти иссякла, — между нею и корочкой льда образовалось воздушное, полое пространство. Лед, ломаясь, тонко и музыкально звенит.
Люди ополаскивают посиневшие руки ледяною водой, осторожно, чтоб не содрать наболевшую кожу, вытирают их полотенцами. Лица умывать нельзя, — лицо смазано вазелином. Иначе, ожог от солнца и ветра, и кожа повиснет лоскутьями, губы распухнут, покроются сухою коростою язв.
На костре — чугунный котел, в котле серыми пузырьками бурлит варево: баранье мясо без всяких приправ. Лошади, недовольно понурив головы, толкаясь, табуном приближаются к лагерю, караванщики неспешно идут позади, понукают их безразличным прицокиванием и покрикиванием. Люди выдергивают стойки и колышки, палатки, шурша, падают как подкошенные. Люди ерзают по полотнищам коленями и руками; заложив в полотнища разобранные стойки и колышки, скатывают палатки в тугие, круглые свертки, стоймя суют их в мешки, долго — в четыре руки — утряхивают.
Ягтаны, вьючные сумы, ящики, мешки с мукою, ячменем, рисом, сахаром, солью расположены сдвоенными рядами, обвязаны попарно хитрой системой толстых вьючных арканов. Хаос мелких вещей, разбросанных по всему лагерю, исчезает, — вещи заложены в сумы и ягтаны.
Караванщики проверяют разлапые, перевернутые вверх потниками седла, скоблят ножом просоленный конским потом, слежавшийся войлок. Другие вьючные, огромные седла стоят длинным тоннелем, одно за другим; они похожи на пустые, выглоданные панцыри гигантских жуков.
Караванщики вбили в землю железный кол, привязали к нему длинный аркан, тянут его через весь лагерь, растягивают, обвязывают конец вокруг второго железного кола. Это коновязь. К коновязи ведут лошадей; привязывают одну за другой по обе стороны аркана, головой к голове. Караванбаши наклонился над раскрытым мешком, черпает ячмень ладонями. Ему подставляют торбы, он сыплет в каждую по две полные пригоршни пыльного, сухого зерна.
На костре, в узкогорлых чугунных кувшинах, в задымленных чайниках, — чай, он варится, словно суп. Люди проверяют и чистят оружие, чинят лопнувшие ремни, пересчитывают, все ли тренчики налицо. Я торопливо зарисовываю на листе ватмана ощерившийся над лагерем острозубый мертвый хребет, на переднем плане изображаю оплетающий камни ручей, посапывающих, жующих ячмень лошадей. Караванщики стелют на земле брезент, на брезент — ситцевый, с красными розанами отрез, заменяющий скатерть.
Ставят по краю эмалированные кружки, алюминиевые миски, пиалы, насыпают на скатерть горстку крупнозернистой соли. Сюда же бросают из мешка груду застарелых, окаменевших пшеничных лепешек. С гор низвергается ветер, он без запаха, чист и остер.
Солнце сверкает на льду ручья, лед потрескивает, на нем, просыпаясь, переливаются радугой крупные, холодные капли. Караванбаши, «глава каравана», подходит к костру, сзывает всех к разостланному брезенту. Юдин, в ушанке, в полушубке, торопит людей, садится на угол брезента, подогнув, как принято в Азии, ноги. Дробит камнем на согнутой ладони лепешку. Два караванщика, наложив на края котла полы халатов, ухватывают его с двух сторон, подносят к брезенту, ставят возле, на землю, подпирают камнями.
Караванбаши, огладив ладонями бороду, произносит: «Алла акбар!», сует руки в котел, разрывает жилистыми руками горячее мясо, подрезает сухожилия кривым ножом, накладывает куски в подставляемые миски. Люди на брезенте расселись в кружок, некоторые полулежат, другие предпочитают есть, лежа на животе, расставив над миской локти. Обжигая пальцы, отгрызают от мяса сначала самые мягкие, самые нежные части.
Откуда-то появляются мухи, — даже здесь оводы и мухи: они, очевидно, путешествуют с караваном. Лошади на коновязи доедают ячмень, опускают морды, на которых болтаются опустевшие торбы, обмахиваются длинными хвостами. Люди пьют чай, сладкий, переслащенный почти в сироп. Размачивают в нем осколки лепешек. От чая по телу расходится приятное тепло. Разговаривать некогда и неохота. Люди и лошади сыты.
Посуда отправляется в ящик. Караванщики увязывают в мешок остатки несожженного навоза, он, подсохнув за день пути, весьма пригодится вечером, на новой стоянке. Юдин первым несет седло к своей лошади, набрасывает на гладкую спину, притирает его к спине, водя им взад и вперед, подбирает под животом болтающиеся подпруги, подтягивает их сильным рывком. Лошадь хитро надула живот, но Юдина не проведешь.
«Подбери живот, скотина!» — вполголоса ругается Юдин и, как бочку ободом, затягивает лошадь подпругами. Лошадь покорно и недовольно кряхтит, оглядываясь на своего властелина в половину круглого глаза. Юдин шлепает ее по морде, и она, тряхнув гривой и головой, отворачивается.
Караванщики вьючат лошадей, и лошади вырываются из их рук, озоруя, распушив хвосты, летят по долине, громыхают привьючками, но вьюков не сбросить; покуралесив, одна за другой останавливаются и, скаля зубы, щиплют под корень сухую, короткую солончаковую травку.
Солнце вздымается выше. Люди в полной готовности, обвешанные поверх полушубков оружием, сумками, биноклями, измерительными приборами, тяжело бултыхаются в седла и, навалившись локтями на луку, ждут. Лошади переминаются с ноги на ногу, обнюхивают одна другую.
Вместо лагеря — топчущийся караван, загорелые, молчаливые всадники. След лагеря — пустой, замусоренный клочок земли, возвращенный людьми долине, отданный в чистку и дезинфекцию протяжным ветрам и колючим лучам горного жестокого солнца.
Юдин и я шагом объезжаем границы ночной стоянки, — во всех направлениях пересекаем площадку. Всматриваемся под копыта: нет ли забытого колышка, оброненной ложки или веревки? Глядим на часы, — от момента пробуждения прошло уже два часа, надо выступать, скорее, нечего мешкать!
Юдин кричит караванщикам, спрашивая, все ли готово. Они отвечают: «Хозэр (сейчас), товарыш началнык!..» Юдин легонько дает камчи своему коню. Все лошади горячи по утрам, пока сыты и не измучены дневным переходом. Всадники выезжают вперед, караван вытягивается вслед колеблющейся цепочкой. Словно никто никогда не задерживался в этой пустынной каменистой долине, — экспедиция ровным, медленным, походным шагом движется на юго-восток. Караванщики, взгромоздившись поверх вьюков, однотонно заводят длинную-длинную, неинтересную, древнюю песню...
Забота о лошадях.
Удивительно: в юности, где-нибудь на городской улице, в тополевой аллее, мне всегда хотелось проскочить добрый кусок пути галопом или проехать его крупной, размашистой рысью. Может быть, это объяснялось тщеславным желанием покрасоваться перед случайными прохожими, может быть, в этом сказывался кавалерийский задор, приобретенный во время гражданской войны в саратовских, тюльпаннных степях, где мне попадались отличные крупные кони, из тех, что поразбежались с купеческих конных заводов, когда купцы спасались от подступившей к ним революции.
Но здесь, в бесплодных, безлюдных высокогорных долинах, в подъемах и спусках на горной тропе, в экспедиционном походе, я никогда не впадал в наезднический раж, — иной раз за неделю пути не пробовал ехать иначе, как шагом, или изредка мелкой, трусящей юргой.
Такой медленности движения требовала походная дисциплина. Конь выбран был не на день, не на два, а на долгие месяцы ежедневного передвижения, и надо было о нем заботиться больше, чем о себе. В самом деле, что стал бы делать путник в этих горах, если б внезапно лишился коня? Сотни скучных, одинаковых километров проходили на такой высоте над уровнем моря, что непривычному человеку не под силу было бы итти здесь пешком.
Разреженный воздух не милостив, — полчаса пройти даже налегке, и то начнешь задыхаться, а уж что, коли ты во всей амуниции, в полушубке, с винтовкою на плече! Человек задыхается, и лошади трудно, тем более трудно, ведь несет она на себе и человека и седло с четырьмя кобурами, набитыми всем, что всаднику в пути может понадобиться: и двумя консервными банками, и коробкой с фотопластинками, плиткою шоколада, и пачкой галет, и альбомом для рисования, и геологическим молотком, мешочками с образцами горных пород (их бывает с полпуда, а то и с пуд), и пистолетными патронами, и кусками сахара, кружкой и ложкой, полевым дневником, и мало ли чем еще?
А в передних кобурчатах уж непременно неприкосновенный запас ячменя, не меньше четырех килограммов. Да еще привьючки сзади и спереди: брезентовый плащ, запасная фуфайка, ватная куртка... Чуть подъемчик, — лошадь дышит чаще и тяжелее, а если надо преодолеть перевал, то лучше ни о чем другом и не думать, кроме как о лошадином трепещущем сердце, от напряженной работы которого ходит взад и вперед потная лошадиная грудь, так что если, нагнувшись над гривой, приложишь ладонь, ощущаешь будто быстрые удары тяжелого молота;
Следи, чтоб они через меру не участились, иначе, пропадай твое дело: не скажет лошадь, не возмутится, не остановится сама, а доведет себя до последнего, до смертного вздоха, сразу, будто без всякой причины повалится на бок, словно кто-то вдруг размашисто ударил ее по всем четырем ногам...
Повалится, и если ты ловок и успел соскочить, то увидишь на ее шершавых губах кровавую пену и не захочешь взглянуть ей в круглые, жухнущие глаза, которые стынут, как омут, затянувшийся мутною пленкой еще не затвердевшего льда... И поймешь тогда: ты убийца, убийца верного своего друга, которого не жалел, к которому был бесчеловечно жесток...
Не раз вот так гибли лошади на этих перевалах из одной каменистой долины в другую, и караванщики с безмолвным осуждением начинали развьючивать какую-либо из лошадей каравана, чтоб распределить вьюк на других лошадей, а эту предоставить несчастливому, недоброму всаднику, который и захотел бы — из самолюбия, — да не может подниматься дальше пешком...
Где уж тут в этих долинах гоняться галопом и рысью! И форсу в том мало и не перед кем форсить, разве что перед рыжим сурком, вставшим на задние лапы и удивленно, с верещанием провожающим давно не виданный караван; или перед крутыми рогами мертвых архаров, что разбросаны бескормицей здесь и там и торчат между сухими камнями, напоминая путникам о смертельных объятиях снежных буранов, бушующих здесь зимою всегда, а летом — в дурную, облачную погоду?..
Какой уж там форс! И самому-то нелегко подскакивать в седле, ибо даже такое подскакивание учащает дыхание и биение сердца, заставляя всадника не забывать о разреженном воздухе диких горных высот... Я еду мерным, спокойным шагом, еду каждый день с утра и до тьмы, чуть покачиваясь в седле по десять-двенадцать часов подряд.
А бывает, и по четырнадцать, по шестнадцать... Я втянулся в такую жизнь. Нагнешься, переезжая вброд какую-нибудь речушку, зачерпнешь кружкой воды, достанешь из кармана добрый кусище сахару, — незаменимый в высокогорье продукт питания! — макаешь сахар в ледяную, чистую, как бесцветное пламя, воду, сосешь кусок, запиваешь маленькими глотками. И чувствуешь, как усталость проходит, словно обновляется весь организм... Дальше, дальше, без остановки,— сегодня маршрут большой, такой же, как был вчера и как будет завтра...
А киргизская, мохнатая, лохматая, маленькая лошадка несет тебя неустанно, неотвратимо, как сама судьба твоя, через бесконечный Восточный Памир. Хорошая это жизнь!..
Уход Турды-Ахуна.
Пока караванбаши — «главой каравана» — был громадный, сдержанный и солидный узбек Турды-Ахун, Юдин мог быть совершенно спокоен за груз и за каждую из двадцати четырех вьючных лошадей. Восемнадцать из них были куплены Юдиным для экспедиции в расчете на то, что по окончании работ их удастся выгодно продать, окупив даже стоимость всего истраченного на них фуража. Шесть принадлежали самим караванщикам: Салиму — одна, Насыру — две, Кимсану — две и самому Турды-Ахуну — одна: мелкорослый, гривастый мерин буланой масти, с рыжими, всегда вздрагивающими ушами, на котором Турды-Ахун, важно восседая поверх вьюка, предводительствовал растянувшимся караваном.
Обличье Турды-Ахуна не соответствовало его сущности: толстый, осанистый, до самых ушей заросший седеющей бородою, Турды-Ахун держался величественно, разговаривал медленно и уверенно, не тратя слов даром и никогда не роняя собственного достоинства. Он походил скорее всего на какого-нибудь зажиревшего самаркандского купца эмирских времен, чем на бедняка и бродягу, всю свою жизнь проплутавшего с караванами по всем пустынным горным тропам срединной Азии.
Только маленькие шустрые глазки, юля, как мыши, под седыми насупленными бровями, выдавали посторонним это противоречие между внешностью его и характером. Турды-Ахун казался неповоротливым и ленивым, а в действительности был быстр в движениях, сноровист и весьма энергичен. Казался жирным, а если б снять с него халат, под халатом обнаружились бы не складки жировых отложений, а связки превосходно развитых мускулов, натренированных постоянной возней с тяжелыми вьюками, ежедневным передвижением и борьбою со стихиями ветра, горной воды и пустынь.
Стихией самого Турды-Ахуна были, конечно, лошади, которых он знал во всех решительно проявлениях их многообразного лошадиного бытия. Знал так, как опытный механик знает свою машину, как искусный певец — все оттенки и свойства своего голоса.
Он любил лошадей внимательной и взыскующею любовью, независимо от их принадлежности и от своих официальных обязанностей. Если бы его кровный враг неправильно заседлал своего коня, Турды-Ахун, наверное, позабыв о личной вражде, подошел бы к врагу и прежде всего поправил бы его седло так, чтоб оно не могло намять коню холку или бока.
Караванщики, избрав его старшиной каравана, безусловно подчинялись ему, и в его строгие распоряжения по каравану никогда не решался вмешиваться даже Юдин. В караване был превосходный порядок, лошади были здоровы, сыты, чисты, безупречно подкованы.
Турды-Ахун, выбирая место для лагеря в самых голых каменистых долинах, каким-то верхним чутьем умел находить площадки травы, пусть чахлой и мелкорослой, но все же способной насытить лошадей за время ночной стоянки.
Турды-Ахун был в наилучших отношениях с Юдиным и со всеми сотрудниками экспедиции, которые чувствовали к нему неподдельное уважение. Кто мог бы подумать, что на двадцать девятый день пути Турды-Ахун плюнет на все и уйдет, бросив Юдина и остальных караванщиков и лошадей, уйдет назад, со встречным порожним караваном ишаков, возвращающихся с Высоких Гор. Завалится на ишака, как байбак, как изленившийся тунеядец. И забудет даже захватить с собой свои личные пожитки, оставив их в разминувшемся с ишаками юдинском караване.
Никто, конечно, и менее всех сам Турды-Ахун, не мог бы предвидеть этого, но все-таки на двадцать девятый день пути именно так и получилось. И во всем виноват был даже не Юдин, даже не погибшая Турды-Ахунова лошадь, а один ее хвост, потому что все остальные беды можно было б забыть, но этой беды Турды-Ахун не мог преодолеть никаким мужеством, никаким напряжением воли.
Как часто бывает, все началось с пустяка. Просто Юдин впал в амбицию, когда вовсе мог бы не делать этого. Ну, кто же не знает норова горных речонок? От высоты, от разреженного воздуха, что ли, эти речушки обладают характером весьма неустойчивым, ведут себя ничуть не лучше самого заядлого неврастеника: то у них спокойствие и благорасположение ко всему на свете, то вдруг раздраженность и совершенно неуемное бешенство.
Конечно, Юдин превосходно знал, что вечер наиболее неблагоприятное время для речных переправ, что по вечерам воды в реках иной раз вдвое больше, чем утром, когда солнце еще не коснулось верховий, не растопило слежавшиеся за ночь снега, не нависло над миром угрозой шипучих лавин, камнепадов и новых трещин в теле каждого прилепившегося к скалистым склонам ледника. Юдин знал это превосходно и, вероятно, сам распорядился бы раскинуть лагерь на берегу бурной мутносерой реки, к которой подошел караван после тридцатикилометрового перехода.
К несчастью, однако, Юдин весь день ехал позади каравана, полный геологических недоумении, злой от явной неспособности их разрешить. Что такое в самом деле? На карте значится палеозой, осадочные породы, а тут вместо морских отложений, изволите ли видеть, гранит! Уже второй день экспедиция идет по гранитной интрузии, едва-едва прикрытой тонкими наносами современных отложений. Горы справа и слева — обнаженный гранит, валуны в реке — гранитные, остатки морен по бортам долины тоже гранитные.
Вот только возраста интрузии пока никак не определить, — Юдин тщетно всматривается в гребни дальних хребтов, выискивая контактную зону. Вчера на нашем пути попалась одна бровка с осадочной свитой, но сколько ни искал в ней фауну Юдин, ничего не нашел, а так на глаз и по цвету похоже на юру. Определять на глаз, конечно, недопустимо, надо непременно найти фауну. И если окажется, что гранитом прорвана юра, значит это молодой альпийский гранит, и если это действительно так...
Но в самый разгар своих размышлений Юдин внезапно увидел впереди себя реку, караван, сбившийся у реки, и караванщиков во главе с Турды-Ахуном, развьючивающих первую лошадь. Юдин глянул на солнце, - до заката оставалось еще никак не менее двух часов, а за два часа караван прошел бы, по меньшей мере, восемь километров, и потом, кто все-таки начальник экспедиции? Турды-Ахун мог бы спросить у него разрешения, а не располагаться лагерем там, где ему захочется...
Конечно, если б Юдин не отстал от каравана, а ехал с ним вместе, он, вероятно, и сам приказал бы Турды-Ахуну остановиться на ночь перед рекой, но тут он рванулся рысью и, подскакав к караванщикам, враз задержал коня.
- В чем дело, Турды-Ахун? - сказал он скороговоркой, почти про себя.
Обращаясь к караванщикам, Юдин всегда добавлял к имени слово «ака», то-есть: «друг», «брат». Это был знак уважения и вежливости, приятной мягкости в обращении: «Турды-Ахун-ака», «Насыр-ака»... «Кимсан-ака»... Караванщики весьма ценили в Юдине знание тонкостей обращения. А потому, не услышав этого добавления, Турды-Ахун сразу понял, что Юдин недоволен и зол, и принялся с жаром, полуизвиняющимся, полуобиженным тоном объяснять Юдину все соображения, заставившие его остановить караван именно здесь.
Юдин слушал молча, с каменным, тяжелым лицом, — у Юдина это как-то так особенно получалось: сомкнет плотно губы, и кажется, они налиты свинцом, а лицо каменеет, словно неживое, — массивный, тяжелый, будто глиняный слепок, и только сузившиеся киргизские глаза смотрят злыми буравчиками.
И тих, и спокоен, и вежлив, а люди поеживаются под таким взглядом, словно этот взгляд их задавит сейчас.Юдин выслушал все объяснения молча, — главным объяснением было: «вода высока, вьюки подмочишь», — нахмурился и вместо ответа крепко стегнул камчой своего коня. Конь рванулся к воде, но, едва вступив в нее, уперся всеми четырьмя ногами. Перед его испуганными глазами мутносерая полоса воды проносилась с угрожающей быстротой.
Река постукивала невидимыми на дне валунами. Конь попробовал пятиться. Караванщики и сотрудники экспедиции молча столпились на берегу, заранее зная, что, раз взявшись за дело, Юдин уже не отступит. Юдин крепко взял коня в шенкеля и со злобным упорством принялся хлестать его тяжелой камчою.
Конь возмущенно вился, юлил крупом, попытался даже встать на дыбы, но тут Юдин, последним жестоким ударом протянув камчу ему под живот, бросил копя в гудящую воду. Конь сдался и пошел осторожно вперед, по грудь погружаясь в холодную пену.
- Хорошо идет, не боится! — тихонько подтолкнул локтем Турды-Ахуна Насыр. В нем говорил азарт, глаза его умаслились блеском.
Юдин отпустил стремена и выставил ноги вперед, — его сапоги резали хлещущую, узловатую воду, как нос корабля. Конь всем боком наваливался на течение. Юдин отклонялся в обратную сторону, чтоб уравновесить центр тяжести. Конь, ставя ногу, выбирал камни на дне на ощупь и шел напряженно, как канатоходец. В середине реки воды оказалось немного выше стремян, а неслась она так, словно Юдин мчался вверх по реке со скоростью миноносца.
Чувствуя головокружение, Юдин поморщился. Но конь, завидев уже противоположный берег, смелей заспешил к нему и, отфыркиваясь, напрягая задние ноги, энергично выкарабкался на прибрежные камни, а тут сразу смяк и поник головой, тяжело и учащенно дыша. Юдин спешился и молча уселся на камни, лицом к каравану. Это означало, что переправа возможна и должна быть осуществлена немедленно, а Юдин не собирается сдвинуться с места до того, как последняя лошадь окажется на этом берегу.
Брод был, во всяком случае, найден, и я, отделившись от других всадников, погрузился в воду и вполне благополучно переправился через реку. Здесь я расположился рядом с Юдиным и, заложив повод моего коня за острый камень, набил махоркою трубку.
Юдин, однако, не намерен был разговаривать: склонившись над картой, которую разложил на своих коленях, он что-то такое заштриховал в ней красным карандашом. Но он вложил карту в полевую сумку, когда весь караван с вьюками, подтянутыми как можно выше на спины, тесной беспорядочной ватагой вступил в реку под свист, гиканье и удары плетей.
Караванщики и сотрудники экспедиции заезжали снизу по течению, подхлестывали мешкающих лошадей, и скоро весь караван, бурля и расплескивая бурунящую воду, миновал середину реки. Переправа казалась оконченной, но тут одна из лошадей остановилась посреди течения, сдуру вздумав напиться воды. Турды-Ахун, сидевший поверх вьюка на своем буланом гривастом мерине, повернул назад, чтобы подогнать отставшую лошадь.
Едва преодолевая течение, он подобрался почти вплотную к ней, но тут его мерин остановился. Турды-Ахун нагнулся вперед, стремясь дотянуться до недоуздка лошади, как ни в чем не бывало с протяжным сипением сосущей воду. Если бы мерин переступил еще хоть на один шаг, равновесие не было бы нарушено, но он, очевидно, споткнувшись, внезапно сунулся мордой в воду, резко прыгнул вперед, чтоб устоять на ногах, плюхнулся грудью о гребень волны, закачался и, разом сбитый течением с ног, нелепо забарахтавшись, понесся вниз по реке.
Турды-Ахун, успевший в момент его падения уцепиться за недоуздок продолжавшей пить лошади, оказался в воде и, захлебываясь, силился не выпустить из рук недоуздка, а лошадь, весьма недовольная тяжестью, рванувшей ее голову, шарахнулась в сторону, едва удержалась. Она упрямо встала задом к течению, мотая головой, которую невольно тянул захлебывающийся, но не выпускающий недоуздка из рук Турды-Ахун.
Теперь все зависело от недоуздка: если б он сорвался с головы лошади, Турды-Ахун понесся бы вниз, как муха в струе городского водопровода. Но люди на берегу уже неистово голосили. Насыр, полоснув ножом по арканам своей вьючной лошади, мигом сбросил вьюк на землю и, вспрыгнув на вьючное седло, погнал лошадь в реку. Два других караванщика, еще раньше побросав лошадей, бежали по каменистому берегу вслед за мелькающим в бурунных волнах Турды-Ахуновым мерином. За ними вскачь неслись сотрудники экспедиции.
Юдин и я, услыхав крик Насыра, разом вскочили в седла и, опередив Насыра у самого берега, рассекая поспешно воду, приближались к Турды-Ахуну. Нам удалось схватиться за него одновременно, а тут подоспел и Насыр, и все втроем мы помогли Турды-Ахуну вскарабкаться на вьючное седло, за спину к Насыру. Навалившись сзади подбородком на плечо Насыра, Турды-Ахун закрыл глаза, обвис, как мешок, и только руками крепко обвил торс Насыра.
Подгоняя виновницу происшествия — вьючную лошадь, вся группа направилась к берегу и благополучно выбралась из реки.
- Ой-ой, алла-а-а! — протяжно вздохнул Турды-Ахун, опустившись на камни и охватив ладонями виски.
- Саук (холодно!), — добавил он, отплевываясь и отжимая с бороды воду.
- Дайте ему коньяка! — обратился Юдин ко мне.
- Вы знаете где...
Вместе с Насыром я направился к вьюкам. Караванщики вернулись ни с чем. Мерин Турды-Ахуна исчез бесследно, вместе с вьюком, конечно, изорванный в клочья, измолотый о камни диким течением. Караванщики бежали до полного изнеможения не меньше двух километров и никаких признаков погибшей лошади не обнаружили. Это было естественно: горные реки выбрасывают трупы иногда за пятьдесят, за шестьдесят километров, а чаще поглощают их бесследно.
Солнце ложилось на зубцы далекой вершины, времени было потеряно много, но здесь, на этом берегу реки, не было ни травинки, надо было двигаться дальше, до ближайшего подножного корма. Турды-Ахун, наспех переодевшись, но все еще вздрагивая от холода, взгромоздился на чужую лошадь и тронулся в путь.
За ним, озаренные багровыми лучами заката, вытянулись все вьючные лошади. Люди ехали молча, каждый по-своему обдумывал происшествие. Никто не высказывал своих мыслей другому, но каждый про себя винил Юдина. Юдин ехал спокойный, как ни в чем не бывало, нельзя было догадаться, о чем он думает.
Оказавшись рядом с ним, я, как бы невзначай, спросил его:
- Этот мерин был единственной собственной лошадью Турды-Ахуна? Юдин молчал. Я искоса глядел на него и, решив было, что ответа не дождаться, с напускным безразличием отвернулся. Но тут Юдин уронил с хладнокровной усмешечкой:
- Не беда... Найду ему какую-нибудь лошаденку. В убытке не будет!
Вечером в лагере все знали, что Турды-Ахун без лошади не останется, но все знали также, что Турды-Ахун гораздо больше подавлен не гибелью своей лошади, а тем, что не отрезал у нее хвост.
- Плохо... Очень плохо будет! — мрачно повторял он, сидя в палатке и угрюмо покачиваясь из стороны в сторону.
- Лошадь сдохла — воля аллаха! Беды нет! Лошадь помирает, человек помирает, собака помирает — воля аллаха. Мертвую собаку в сторону бросил — беды нет. Человека в землю положил, молитвы читал, мазар построил — беды нет. Мертвой лошади хвост отрезал - тоже беды нет. Хвост не отрезал — плохое дело, лошадь ходить будет, несчастье хозяину делать будет, много несчастья, много беды: плохой хозяин, пускай его жизнь тоже плохая будет!
Всю ночь Турды-Ахун не спал. Сквозь сон я слышал за палаткой вздохи и причитания Турды-Ахуна. Рано-рано утром, едва забрезжил рассвет, я услышал колокольчики, - их тоненький перезвон нарастал. Я выглянул из палатки и увидел проходящий мимо караван ослов. Ничего любопытного в этом караване я не нашел и потому опустил полог палатки, чтобы без спешки одеться.
А когда одетый, сделавший в дневнике обычную утреннюю запись, я вышел из палатки, ослиного каравана уже и след простыл: он скрылся за вдвинутым в долину гранитным мысом. Отсутствие Турды-Ахуна было замечено мною, так же как Юдиным и другими сотрудниками экспедиции, только когда мы расположились кружком по краям брезента, разостланного караванщиками, как обычно, для завтрака.
Мрачный, насупленный Насыр сказал, обращаясь ко всем нам и не глядя ни на кого:
- Турды-Ахун-ака сел на ишака, пошел в Ош... Караван ишаков пошел в Ош... Хвост не отрезал, плохое дело... Турды-Ахун-ака ничего не надо. Вперед дорогу кончал. Назад пошел, в Ош... Ох-хо!
И этот протяжный вздох, после которого вздохнули и два других караванщика, дал мне понять, что дело непоправимо.
После долгого общего молчания Юдин решительно звякнул ложкой по пиале:
- Наливай чай, Насыр! Значит, караванбаши у нас теперь ты?
И все мы подумали, что Юдину следовало бы к имени Насыр сделать добавление: ака. Но у Юдина, видимо, были иные соображения. Молча принял он пиалу из руки Насыра и стал пить чай, особенно громко хлебая его и отдуваясь.
Источник:
«Путешествия по Памиру». Павел Лукницкий. Издательство ЦК ВЛКСМ, «Молодая гвардия». 1955 год.
Фотографии
С. Юдина XIX - XX в.в.. http://mytashkent.uz