Вы здесь

Главная

На далеких окраинах.

Туркестан – сердце Азии.

«Безумец любит безумца, а мулла – мертвеца»

Туркменская поговорка.

Казахстан – куда поехать?

Часть вторая.

I. Первый перегон.

- Странно, куда ж они все подевались? - думал Батогов, глядя на широкую спину не то киргиза, не то китай–кипчака, ехавшего впереди его на пегом аргамаке. - Ведь их было много - человек двадцать, я думаю, а теперь: вот тут один, вон еще два впереди, сзади. Пленник хотел обернуться и посмотреть назад, но не мог: веревки, связывавшие за спиною его отекшие руки, прихватывали для верности и за шею; малейшая попытка повернуть голову сопровождалась удушьем и режущей болью.
- Ишь как стянули, черти, - проворчал он, - сзади тоже никак один только. - Он начал прислушиваться к топоту конских ног. - Раз два, раз; два, раз… да там только одни; ишь, как отчеканивает, должно быть, иноходец…
Белая, вся в гречке, старая лошадь, которая была под Батоговым, тяжело сопела, раздувая ноздри; завязанные узлом на тонкой шее коня замшевые поводья запенились и взмокли. Несколько больших, гудящих басом оводов провожали усталого коня и скрученного всадника; по мокрой, лоснящейся шерсти животного кое–где тянулись темно–красные струйки крови, вытекавшей из тех мест, где жадному насекомому удалось пропустить свое жгучее жало. Один овод пытался сесть на лицо Батогова: тот мотнул головою и отфыркнулся.
- Что, тамыр, кусают? - сказал ему ехавший сзади всадник. - Ничего, терпи: там хуже будет…
- Свинья! - огрызнулся по–русски Батогов и сосредоточил свое внимание на переднем джигите.
Лошади под всеми всадниками сильно притомились; только Орлик Батогова, на котором сидел сутуловатый узбек, в красном халате, с вышитою золотом спиною, с длинным, раструбчатым мултуком за плечами, шел бойко, почти не поднимая пыли и ловко перескакивая через бесчисленные канавки, пересекавшие узкую полевую дорожку, по которой пробиралась вся кавалькада.
Справа и слева тянулись обработанные поля ташкентских окрестностей; кое–где виднелись люди, но далеко–далеко, чуть только мелькали сине–серые халаты полевых работников в массах темно–стрельчатой листвы китайского проса (джунгарры).
А вот и у самой дорожки, шагах в двадцати, не больше, пара приземистых темно–бурых волов, с горбами на холках, тянули медленно деревянный плуг - сабан. Бронзовый, лоснящийся, полуголый сарт идет сзади. Он обернулся на топот коней, изумленно глядит своими черными, широко раскрытыми глазами.
Что, мол, за джигиты? Связанная, оборванная фигура русского объяснила ему, в чем дело. Сарт согнулся почти к самой земле и волчьею рысью побежал в чащу засеянного поля. Только живая борозда раздвигающихся и снова принимающих первоначальное положение стеблей выдавала оробевшего беглеца. Волы так же глупо смотрели на проезжавших, как и их хозяин, и замычали вслед быстро пронесшейся группе барантачей.
Во всю последнюю прыть измученных коней проскакали они мимо небольшого кишлака (деревни). Деревня эта была знакома Батогову: он не раз заезжал сюда с охоты в окрестностях. Вот и навес, где он недавно пил чай, у сарта Мурза–бая, его хорошего приятеля. 
Вот и сам хозяин: он, кажется, узнал пленника, он даже руками всплеснул при этой неожиданной встрече и, оторопелый, пригнулся над своим нечищеным самоваром. Еще несколько человек промелькнули перед глазами Батогова, иные пугались и пытались скрыться, другие же, не меняя позы, равнодушно смотрели на чужих джигитов, на связанного русского, поворачивая языком свои табачные жвачки и сплевывая в сторону.
Один из передних джигитов, на всем ходу, сорвал с перекладины висевшую в камышовой плетенке большую желтую дыню и засунул ее в переметную сумку, другой так же завладел целым бараньим курдюком, висевшим у другого навеса. Хозяин последнего пытался было протестовать, крикнул что–то, даже за жердь, чем запирают на ночь ворота, схватился, да махнул рукою и юркнул в глубину сакли, увидав, как джигит покосился на конец своего мултука.
Шайка барантачей, так неожиданно напавшая на наших дуэлистов, состояла, действительно, человек из двадцати. Опытный взгляд Батогова не ошибся в определении числа наездников, но тотчас же вся партия разделилась на маленькие отдельные группы.
Догонять бежавших барантачи не решились: это могло бы завлечь их слишком далеко, а они и так уж чересчур далеко забрались, и страх, что им отрежут отступление к Сыр–Дарье, заставил их, не теряя ни минуты времени, направиться к берегам этой реки, с таким расчетом, чтобы к вечеру пробраться на тот берег и там уже, в густой чаще прибрежных камышей, дать отдых себе и своим коням.
Бегство это было само по себе очень рискованно. Под покровительством непроницаемой темноты южной ночи, им удалось пробраться к Беш–агачу, а теперь им приходилось удирать на виду у всех, при ярком свете солнечного дня.
Отдельные партии разбойников шли разными дорогами, чтобы сбить с толку преследователей, если погоня успеет вовремя сформироваться. Партия, в которой находился Батогов, шла на Чардары, развалины старой коканской крепостцы, давно заброшенной, расположенной на низменном противоположном берегу Сыра, верстах в шестидесяти от нашего Чиназа.
Голое, деревянное, ничем не покрытое бухарское седло страшно беспокоило Батогова; он не мог даже привстать на стременах, потому что ноги его были туго стянуты распущенною чалмою под брюхом лошади. Острые края седла глубоко вдавливались в тело, давно уже протерли кожаные панталоны Батогова и натирали кровавые ссадины; пальцы скрученных рук совершенно налились и онемели. Ветер путал волосы и бороду пленника, и грязный пот, смешанный с пылью, струился по лицу несчастного.
У небольшого арыка, на дне которого чуть пробиралась довольно чистая вода, всадники на минуту остановились, один за одним они спускались на дно арыка, черпали своими малахаями (войлочными шапками) воду и жадно пили.
- Дайте и мне, - хрипло простонал Батогов, видя, что бандиты, утолив свою жажду, не думают вовсе о своем пленнике и садятся на лошадей.
- Да дайте же, дайте разбойники, черти вы окаянные!
Батогов настолько еще владел собою, что бранные слова произносил по–русски. Его не слушали и погнали лошадей дальше. Белая лошадь, почему–то утомленная больше других, начала заметно отставать, - ее подгоняли сзади ударами двух нагаек; по временам нагайки, словно нечаянно просвистав над крупом коня, врезывались в спину Батогова.
От страшной боли, от невыносимой жажды, пробудившейся с новою силою, при виде того, как другие вдосталь пьют воду, у несчастного позеленело в глазах, стиснутые зубы скрипели, глаза горели каким–то горячечным блеском.
 всех полудиких народов есть общая страсть мучить своих пленных, без всякой для себя надобности. Только корысть заставляет их не доводить эти мучения до конца, до смерти измученного. А всадники все неслись и неслись. Уже давно населенные места остались позади. В стороне дымились кибитки кочевников; несколько двугорбых, косматых верблюдов паслись в зарослях. Местность была совершенно ровная; вдали синела туманная полоса Сыр–Дарьи.
- Стой! - крикнул узбек в красном кафтане.
Вся партия остановилась.
- Это наши прошли, - указал он на частые следы подкованных конских ног, пересекавшие дорогу.
А может, и не наши; разве тут мало народу ездить.
- Нет, наши, - произнес узбек. - Вон круглые подковы чалого. Они прошли туда, - (он указал рукой направо) - они здесь раньше нашего прошли, и, обглодай мои кости собака, если они не прошли много раньше нас.
- У них нет этого дурацкого мешка.
Джигит кивнул на Батогова.
- Поспеем и мы; чего стали? - вмешался третий. - Дарья не далеко, - к ночи будем на месте. Гайда, вперед!
- Не дойдет, проклятая, - говорил узбек, когда вся группа снова тронулась в путь. Он со всего размаха вытянул по крупу белого коня; тот засуетился, рванулся, ноги усталого животного заплелись, и оно, споткнувшись, грянулось на землю.
Упавшая лошадь придавила ногу Батогову; его колено словно хрустнуло. Задыхаясь от густой пыли, набившейся ему, при падении, в нос и в рот, он стонал и судорожно рвался, бесполезно пытаясь освободить свои руки.
Удары нагаек заставили бедного коня скоро подняться на ноги. Батогова поправили на седле. Поехали дальше. Солнце низко спустилось, когда прибыли на песчаный берег Сыр–Дарьи. Было тихо кругом; только сыроватый ветер, подымаясь от реки, слегка рябил ее гладкую, желтоватую поверхность и шелестил в камышовых зарослях. На песчаных отмелях бродили чубатые цапли; несколько чаек, вскрикивая своим металлическим голосом, носились над водою.
Вдали, на противоположном берегу, сквозь густые камыши, виднелись серые глиняные массы развалин Чардары. Поправили седла, подтянули подпруги. Один из всадников отвязал длинный волосяной аркан, который висел у него за седлом, и, сложив его вдвое, продел под брюхом лошади Батогова. Два джигита стали по бокам и взяли концы веревки. Эта предосторожность была принята для того, чтобы измученная лошадь под пленником, выбившись из сил, не пошла бы ко дну со своим всадником. Вперед поехал узбек на Орлике, за ним потянули Батогова, сзади, несколько поотстав, ехали остальные.
В таком порядке пустились в воду. Насторожив уши, отфыркиваясь, распространяя вокруг себя целые водопады брызг, вошли лошади в реку, и скоро вода начала достигать им до самого брюха. Орлик, вытянув морду, на ослабленных поводах, порывисто плыл наискось против течения; за ним поплыли и остальные лошади. Конский храп и ободрительные голоса джигитов неслись над водною поверхностью.
В камышах, на противоположном берегу, что–то закопошилось; медленно высунулась черная, щетинистая морда с клыками, испуганно хрюкнула при виде плывущих и шарахнулась назад. Целая стая диких уток, с криком, хлопая крыльями, пронеслась над головами барантачей. Сильным течением воды относило в сторону плывущих лошадей. Раза два они чувствовали дно под своими ногами, инстинктивно поворачивались мордами против течения и переводили дух.
Скоро все выбрались на противоположный берег. Всадники сошли с лошадей, животные с шумом отряхивались, разбрасывая вокруг себя мелкие брызги. Вода, во время переправы через реку, достигала почти до локтей связанных рук Батогова; брызги обдавали его с головы, и это купанье значительно освежило измученного офицера. С жадностью вдыхал он в себя эти брызги, ему удалось даже несколько раз глотнуть, и как хороша показалась ему эта вода. 
Нестерпимая боль в руках, почт целый день находившихся в таком неестественном положении, словно утихла под влиянием благодетельной свежести; даже мысль его стала немного светлее, и затихло чувство тупого озлобления, овладевшее им во время этой мучительной поездки.
Всадники, один за одним, потянулись вдоль берега, почти у самой воды, и шли таким образом довольно долго; потом они свернули влево по узкой тропе, протоптанной дикими кабанами, и углубились в густые камыши.
Высоте стебли, перепутанные снизу вьющейся травою, сплошными стенами стояли по сторонам этой, едва заметной тропы. Длиннохвостые фазаны несколько раз с шумом вылетали из–под самых конских ног. Кое–где, сквозь камыш, сверкали небольшие водные поверхности заливных озерков.
Солнце село, и темнота наступила быстро. Над камышами подымался беловатый туман. Рои комаров сероватыми облачками носились в воздухе. Какой–то заунывный, странный звук пронесся над водою и замер; за ним следом прозвучала другая, подобная же, но вот еще не то птица какая–то не то ветер в камышах не то.
Вон вниз по реке плывут какие–то черные предметы. Тихо, беззвучно скользят они по зеркальной поверхности. Это «салы» (небольшой плот, связанный из снопов камыша, на котором кочевники по берегу Дарьи сплавляют топливо, корм, а иногда и другие произведения, даже мелкий скот, на ближние береговые базары) киргизские спускаются вниз с запасом камыша или сена, а может быть, на них и сочные арбузы и дыни.
Беззаботно, предавшись течению, плывет узкоглазый степняк, сидя на своем нехитром судне, и поет свою нехитрую монотонную песню. Проплыли мимо эти лохматые, словно небольшие копны скошенного сена, плоты и скрылись в густом тумане.
Наконец, передовой узбек остановился и сказал:
- Хорошо, тут и остановимся.
Ноги Батогову развязали и сняли его с лошади, но едва только его поставили на ноги, как он тяжело рухнул на песок: совершенно отекшие ноги отказались служить Батогову.
- Ну, брось его; пускай тут и лежит, - сказал узбек. - Оставь, не вяжи, - обратился он к джигиту, принявшемуся снова скручивать ноги пленника. - Не уйдет и так: видишь, он и стоять даже не может.
- Они крепки эти русские собаки.
- Ну, ну, брось!
- Смотри, мы заснем, а он уйдет.
- Ну, когда заснете, тогда опять свяжете, коли пятеро одного боитесь, - сказал Батогов, который слышал, что о нем говорили.
- Э–э, ишь ты, очнулся.
- Да и говорит как, по–нашему. Ты не из нугаев ли (из татар)?
- Я–то? Я - русский, - сказал Батогов. Он рад был заговорить с своими мучителями и надеялся выговорить себе еще какую–нибудь льготу.
- А русские все говорят по–нашему, - заметил серьезным тоном узбек. - Я сколько ни видал русских, все говорят кто хорошо, кто дурно, а все говорят.
- Им шайтан помогает.
- Они оттого и живучи очень. Я в прошлом году одного резал–резал, а он все не издыхает; совсем голову отрезал, а он все кулаки сжимает.
- Это что? Я одному отрезал голову, положил в куржумы (переметные сумки), привез в аул, два дня в дороге был; вынимаю.
- Что же, верно, плюнула тебе в бороду?
- Нет - куда: совсем протухла, даже позеленела вся.
Джигиты расхохотались. Тем временем лошади были привязаны к приколам и разнузданы. Барантачи расположились на небольшой, свободной от камыша поляне, у подножья наносного песчаного бугра, с высоты которого можно было видеть довольно далеко через вершины окрестных камышей. Один из шайки взобрался на самый верх и лег на живот сторожить, лег и тотчас же задремал: сильная усталость брала–таки свое, да и сторожить–то было нечего: кто отыщет разбойников в этих глухих местах, где раздолье только кабанам да тиграм?
А темнота ночи все усиливалась; небо все сплошь высыпало звездами; по темному фону проносились яркие метеоры, оставляя после себя на мгновение блестящие, сверкающие миллионами брильянтовых искр полосы; по всем направлениям чертили падающие звезды.
Туман густел, и его беловатые волны все ближе и ближе подступали к бархану, на котором устроилась на ночь банда. Все кругом словно потонуло в этих волнах, и эти четыре полудиких наездника в своих характерных костюмах, с своим пленником–гяуром, приютились точно на небольшом острове; даже лошади их, от которых отделяло пространство не более десяти шагов, чуть виднелись неясными силуэтами, и только громкое фырканье да брязг наборной сбруи, увешанной амулетами, изобличали присутствие животных.
Батогову было холодно, и его пронимала лихорадочная дрожь. Его шелковая белая рубаха была вся изодрана во время борьбы, шапка потеряна, да и панталоны, намокшие во время переправы, мало согревали наболевшее тело.
- Хоть бы огонь развели, - проворчал он.
- Чего тебе еще? - отозвался кто–то.
- Холодно; огонь разложите.
- А вот уйдем подальше от ваших казаков, тогда и будем греться.
- Погоди, завтра жарко будет.
- Да этак до завтра сдохнешь.
- Да ну не ной, собака!
Джигит замахнулся на Батогова.
- Сейчас ударит,  подумал Батогов и совершенно равнодушно смотрел на джигита: им начала овладевать какая–то непонятная апатия. - Ну, пускай бьют, - думал он, - а резать захотят - пускай режут. - И он даже не отодвинулся от них подальше, даже глаз не зажмурил, когда нагайка взмахнула над самой его голово. 
Его внимание вдруг почему–то обратила на себя торчащая силуэтом фигура сторожевого на вершине бархана. - Ишь, как торчит эта остроконечная шапка, отвороченные, разрезные поля торчат словно рога ну, совсем как у черта. Должно быть, и хвост есть, да не видно в потемках.
Однако киргиз только взмахнул нагайкой, но не ударил. Он отрыгнул свою табачную жвачку, сплюнул и отвернулся от Батогова. Все плотнее сдвинулись друг к другу, только пленный лежал несколько в стороне, между общею группою и сторожевым барантачом.
- Эй, Сафар!
- Э, - отозвался Сафар, расстегивая ремни у своей кольчуги.
- Ты бы рассказал сказку, а то, пожалуй, заснешь.
- Ну, Сафар, рассказывай, - сказал узбек и подвинулся поближе…
- Сафар мастер говорить, - заметил сторожевой, спускаясь понемногу.
Один из них тем временем достал из куржума бараний курдюк, добытый при проезде через кишлак, вынул псяк (нож с загнутым кверху концом) из кожаных зеленых ножен и принялся резать белое, сырое сало.
- Вот и тебе, жри! - Он швырнул Батогову ломоть сала, который шлепнулся на песок у самой его головы.
- Да вы хоть бы руки развязали; а то как же я есть буду? - сказал Батогов.
- Ладно, и так сожрешь, не подавишься…
- Поди, развяжи, - сказал Сафар, прожевывая, - а то и собака, когда ест, лапами придерживает.
Батогова если и не развязали совсем, то по крайней мере значительно ослабили веревки, и он мог, хотя сколько–нибудь, воспользоваться своими руками, но и тут повторилось то же, что было с ногами; и долго еще, пока не восстановилось задержанное тугою перевязкой кровообращение, пленный не мог пошевелить ни одним пальцем.
Вдали, у самого горизонта, замелькали по темному небу красные пятна зарева.
- Ишь, это на русском берегу, курама камыши палит, - заметил Сафар и откашлялся.

II. Сказка Сафара.

- Это было давно, - начал Сафар; начал и замолчал, задумался. Все затаили дыхание и плотнее сжались в кружок. Сторож совсем сполз с бархана и сел на корточки, рядом с Батоговым. - Да, это было очень давно, - продолжал рассказчик, - так давно, что если бы прадед моего прадеда прожил бы двести лет, то, все–таки, это было бы много прежде, чем он родился.
У большого озера, где две реки сходятся вместе, стояла большая кибитка из настоящей, самой лучшей белой кошмы, а подбита эта кибитка была золотым адрасом, - и в кибитке этой жил хан, и такой богатый хан, что если бы собрать со всего света самых ученых мулл, то все вместе они во всю жизнь не сосчитали бы и половины его богатства.
- Ой! ой, сколько! - прошептал один из слушателей.
- Это больше, чем у эмира Мозофара, - заметил так же шепотом другой.
- «Как Ак–Тау - весь белый от горного снега, так вся степь на востоке была белая от овец ханских; а если взойти на самую высокую гору и посмотреть на закат солнца, то и земли не было видно под ханскими верблюдами. Лошадей же у хана было…» тс… ты слышал?
 Ничего не слыхал.
- «Лошадей же у хана…».
Протяжный, жалобный рев ясно донесся до ушей этих детей природы. Лошади встрепенулись, подняли морды и стали беспокойно поводить ушами.
- Джул–барс на том берегу ходит.
- Ну, пускай его ходит.
- А сюда придет?
- Не придет.
- Ну, Сафар, рассказывай.
- «Все люди, - продолжал Сафар, - сколько их есть на земле, все платили дань хану, и такая скука была ему, что воевать не с кем, что и сказать нельзя. Уж он ко всем посылал послов сказать, чтобы перестали ему дань платить и самих послов бы непременно перерезали. Что он тогда опять пойдет их наказывать войною, да никто не слушает, а возьмут да нарочно еще больше пришлют ему парчи, хлеба, девок, меду, денег целые куржумы, а послов напоят, накормят и на руках принесут к самой ханской ставке».
- Хитрые, - заметил узбек, - знают тоже, что для них лучше.
- «А тут еще другая беда пришла: сколько жен ни было у хана, все родят одних девочек…»
- Ишь ты, дрянь какая, - вставил кто–то и даже плюнул презрительно.
- «Уж хан совсем рассердился на своих жен и велел, как только кто из них родит девку, сейчас резать: и мать резать, и приплод ее поганый; все не слушают хана…»
- Да это не от них. Они бы и рады, - заметил узбек.
- Мало ли что, да уж как хан рассердился, так уже тут ничего не поделаешь.
- «Только раз вечером, как уже подоили кобыл, приходит к хану человек чужой. Пришел он с самого Востока, из–за больших гор, сам весь желтый, борода белая до земли, на голове круглая шапка, на шапке шарик, на шарике птица с зеленым хвостом. 
Приходит и говорит хану: „Здравствуй!“ - „Здравствуй и сам, - отвечает хан, - откуда пришел и куда идешь, что принес нового?“ - „А вот что, - говорит человек с птицею, - вели всем откочевать от твоей ставки на день пути, а сам один со мною останешься; а завтра к вечеру, об эту пору, вели опять всем сюда собираться, да вели зарезать тысячу баранов, тысячу жеребят, тысячу верблюдов, все ели - не наелись и пировали бы великую ханскую радость.
Я им всем покажу такое диво, что, сколько бы они ни ели ганаши (вроде опиума), ни в каком сне им этого не приснится“. Хан послушался чужого человека и велел всем сниматься и идти в степи, а к завтрему, об ту пору, как доить кобыл пора будет, чтобы опять все собирались. Поднялся весь народ, сняли свои кибитки и разошлись в разные стороны; только одна ханская белая ставка осталась на берегу, а в ней только сидели два человека: сам хан и желтый человек с птицею.
На другой день к ночи, вокруг ханской ставки собралось столько народу, что хан и не знал до сих пор, сколько может быть народу на свете. Огней разложили столько, что не так как вон там (он кивнул в ту сторону, где теплилось далекое зарево), а все небо горело и звезд на нем не было. Сошлись все, ждут, что будет…».
Рев тигра, сильно напоминающий издали мяуканье кошки, только увеличенное до несравненно больших размеров, послышался снова в том же месте. Ему отозвался другой, только значительно дальше; - этот второй звук едва–едва донесся по ветру, и только чуткое ухо киргиза могло безошибочно определить, в чем дело.
- Их двое.
- Да, перекликаются.
- Один–то как будто на нашем берегу.
- Да, только за косым озером.
Лошади начали беспокоиться и храпели почти непрерывно.
- Подойди кто–нибудь, осмотри приколы: как бы не сорвались.
Один из слушавших интересную сказку Сафара встал, потянулся и, придерживая рукою широкие шаровары, пошел к лошадям.
- «Вдруг выходит хан из кибитки», - продолжал Сафар.
Киргиз, шедший было к лошадям, махнул рукою и поспешил занять свое прежнее место.
- «Выходит хан и велит позвать одну из жен своих, что недавно привезли ему из–за Яксарта. Жену эту звали Ак–алма [белое яблоко], и у ней были такие красные щеки, такие глаза светлые, волосы черные, длинные, что все, сколько ни было народу, глядят и слюни рукавами обтирают.
Пришла Ак–алма и села на корточки перед ханом. Тогда взял хан у желтого человека золотую чашку, достал оттуда пальцами щепотку чего–то и сунул в рот жене; та проглотила и вдруг, видят все, что ее начало пучить дулась, дулась она и стала уже толще ханской кибитки. Тогда хан велел точить ножи…».
Словно по сигналу, все пять лошадей рванулись разом, вырвали приколы и, с треском ломая камыши, понеслись в разные стороны. Не успели с земли вскочить оторопелые барантачи и увидели, как какая–то длинная, полосатая масса с хриплым ревом вылетела, словно вынырнула из тумана, и обрушилась на что–то большое, белое, усиленно дрыгавшее своими четырьмя ногами; - обрушилась и поволокла в чащу бедную, заморенную лошадь.
- Джул–барс! - крикнули все в один голос. Только узбек бросился к Батогову и насел на него, боясь, что он вздумает бежать, воспользовавшись общею суматохою.
- Пропали наши лошади,  произнес, задумавшись, Сафар,  теперь они далеко забегут со страху, и нам, пешим, надо держать ухо востро.

III. На волоске.

Положение разбойничьей партии были слишком критическое. Они далеко еще не вышли из того района, в котором могли с часу на час ожидать, что на них налетит русская погоня. Барантачи знали, что их маневр - удирать врассыпную - хотя и собьет несколько с толку недогадливых казаков, но все–таки главное направление, по которому уходили партии, не могло быть потеряно.
В настоящую минуту разбойники были пешими. Идти разыскивать лошадей, убежавших с перепугу, было невозможно; только случайность могла натолкнуть их на пропавших животных, да, наконец, их пеших могла бы заметить погоня, и тогда, как ни плохо бегают раскормленные казачьи моштаки (так оренбургцы называют своих приземистых лошадок), но уйти от них пешему в открытой степи было немыслимо даже для вороватого, изворотливого барантача. Кроме всего этого, их страшно стеснял Батогов, и они не раз уже злобно и подозрительно поглядывали на эту помеху.
- Ну, так как же? - сказал узбек.
- Яман! - произнес тот, кто был в сторожах, и даже свой малахай шваркнул об землю.
- У, проклятая собака! - выругался тот, кто рассказывал о живучести русских, и ткнул каблуком сапога в спину пленника.
- Я–то чем виноват? - простонал Батогов. Острый окованный каблук угодил ему как раз между лопаток, и заныла без того уже наболевшая спина несчастного.
- Ты чего же это бьешь–то его? - сказал Сафар. - А потом на себе, что ли, потащишь?
- Была охота!..
- То–то; ну, так и не тронь: ведь не твой.
- А то чей же?
- Чей? там разберут, чей.
- Ну, да что спорить. Так, «стали точить ножи…» - рассказывай, Сафар, все равно уже…
- Светать начинает, - сказал узбек. - Что же, как: мы тут, что ли, просидим день–то, или пойдем дальше?
- Как пойдешь–то пешком: увидят, не уйдешь.
А мы лучше ночью.
- Ничего, пока камышами, и днем ладно.
- Много ли камышами? тут сейчас и степь.
- А Аллах–то на что!
- Ну, пожалуй, идем.
- Эй, ты! - крикнул узбек Батогову. - Можешь идти, что ли?
- А вы бейте больше, тогда я совсем лягу, - отвечал Батогов все еще под влиянием полученного толчка.
- Ляжешь - зарежем.
- Да режьте, черт вас дери! Мне же лучше: по крайней мере, конец разом.
Да, говори, а до ножа дойдет - запоешь другое!
Батогов поднялся с земли и покачнулся; ближайший джигит поддержал его за ворот рубахи. В таком положении он спустился с песчаного бугра. Ноги, отдохнувшие за ночь от тугих перевязок под брюхом лошади, ступали неровно, но уже хотя сколько–нибудь могли служить Батогову.
- Пойдет! - сказал узбек, оценив одним взглядом шаткую походку пленника.
Барантачи подтянули свои шаровары, сняли сапоги и привесили их сзади к поясу. Босиком было много удобнее идти, чем на этих дурацких каблуках, совсем уж к ходьбе не приспособленных. Батогову связали сзади руки покрепче, а конец этой веревки один из барантачей привязал к себе; он же высвободил свою плетеную нагайку с точеной ручкой: может, подогнать придется при случае.
Партия тронулась, оставляя но левую руку беловатую полосу рассвета.
Туман стлался низко, и когда бандиты поднимались на какое–либо возвышение, то головы их виднелись довольно далеко и исчезали из вида, когда они снова спускались в более низменные места. Эта вереница человеческих голов в остроконечных, рогатых шапках словно ныряла в беловатых, колеблющихся волнах утреннего тумана.
Темные массы развалин Чардары остались сзади. Камыши все еще были очень густы. Местами попадались выгоревшие пространства; они давно были выжжены, и сквозь черные остатки обгорелых стеблей уже пробивалась сочная, молодая зелень новых побегов.
Босые ноги, непривычные к ходьбе, вязли в сыпучем береговом песке или скользили по жидкой солонцеватой грязи полувысохших затонов. Путешественники ворчали и ругались, когда им приходилось, при неосторожном шаге, накалываться на острые камышовые стебли или путаться в волокнистых корнях прибрежной растительности.
Все были в самом скверном расположении духа. Скоро стало совершенно светло. Туман, покровительствующий беглецам, рассеялся под влиянием косых лучей восходящего солнца; слегка волнистая линия горизонта, развертываясь все далее и далее, открывалась перед глазами.
- Ну, теперь смотри в оба, - предостерег сзади всех идущий узбек.
Стал и Батогов «смотреть в оба», не увидит ли чего–нибудь утешительного. Проведенная на отдыхе ночь, во время вчерашнего бега взмученные большими переездами лошади барантачей, которые не могли идти так скоро, как свежие, застоявшиеся кони казаков, и ходьба пешком - замедлили побег барантачей. Если бы даже погоня и замедлила в городе с неизбежною в подобных случаях канцелярскою процедурою в сборах, то она все–таки имела время «стать (как выражаются) на хвост» барантачам.
Последние тоже хорошо знали все эти обстоятельства и игра становилась с каждою минутою рискованнее. Да к тому же и местность, до сих пор изрытая, холмистая, густо заросшая, стала заметно ровнее с удалением от Дарьи, и камыши стали реже и реже, уступая место низкой, колючей степной растительности.
Вдруг Батогов почувствовал, что его схватили за шею и повалили на землю.
«Ну, резать хотят!» - подумал он и тоскливо сжался, предчувствуя, как сейчас холодное, кривое острие ножа вопьется ему в горло.
- Слышишь, собака, если ты дохнешь громко, тут тебе и конец, - шепнул ему на ухо джигит, лежавший ничком рядом с ним.
Покосился Батогов на остальных: лежат все смирно, не пошевельнутся; казалось, что и дыхание даже затаили; только чуть кивает белая верхушка шапки Сафара, когда тот слегка приподнимал свою темно–бронзовую голову, чтобы посмотреть, что делается там, как раз между двумя опаленными кустами камыша, за этим солонцеватым гребешком, поросшим колючкою и высокою полынью. Две маленькие степные черепахи медленно ползли друг за дружкою у самых голов лежащих, словно принимали их не за живые существа, а за груды неподвижного камня, но вдруг увидели, как кивнула Сафарова шапка, и спрятались в свои серые скорлупки.
Два дымчатых ястреба носились в воздухе, плавно кружа над лежащими. Эти крылатые хищники приняли за трупы неподвижно лежавших хищников двурукой породы: жадных птиц особенно манили голые части тела пленника, не прикрытые рваным бельем и зиявшие кровавыми рубцами и ссадинами.
Вдали двигалась кучка всадников. Не более версты отделяло их от того места, где залегли барантачи. В этой медленно двигавшейся группе ничего не мелькало яркого; это–то отсутствие красных точек и напугало так беглецов: они издали узнали серые рубашки казаков и неторопливую, медвежью походку их коренастых лошадок.
Узнал их и Батогов, и самая жгучая, самая порывистая радость охватила все его существо. Он задрожал даже, он хотел громко закричать: «Сюда, сюда!» Он хотел вскочить.
- А этого хочешь? - шепнул ему на ухо кто–то и сильно надавил на затылок. Батогов зарылся лицом в мелкую песчаную пыль.
- Зарежу прежде, чем рот разинешь, - шепнул ему тот же голос.
«Господи! - подумал Батогов, - ну, я буду лежать, я буду молчать. Ведь они сами увидят: они едут так близко - ведь не слепые же они, в самом деле. Они сюда повернули они рысью поехали… они заметили».
- Велик и един Аллах, велик и силен Магомет, пророк его! - шептал Сафар.
Прочие тоже бормотали что–то, уткнувшись носами в землю.
- Все равно зарежу: пропадем мы, пропадешь и ты вместе с нами, - шептал джигит прямо в ухо Батогову.
«Эх, коли б не связаны были руки!» - подумал Батогов, и крупная слеза, совсем помимо его воли, покатилась по грязной щеке и нестерпимо защекотала, пробираясь у него под носом.
Казаки были так близко, что можно было рассмотреть уже кое–какие подробности. Холщовый китель ехавшего впереди офицера отличался своею относительною белизною от казачьих рубах; медный рожок трубача сверкнул несколько раз на солнце. Рыжий меренок звонко заржал, вытянув горбоносую голову, и это ржание так ясно отдалось в ушах притаившихся барантачей, словно животное было не более как в двадцати шагах. Чу! Говорят смеются.
- Велик и един Аллах!
- Сто–о–о–й! - доносится по ветру команда офицера.
Казаки остановились.
- Дальше - шабаш! - слово в слово доносится голос.
В мертвой, тихой, как могила, степи каждый малейший звук слышен далеко и ясно. Несколько казаков, дребезжа оружием, слезают с своих высоко навьюченных седел; усталые кони фыркают и отряхиваются.
- У кого, ребята, огонь есть? - спрашивает офицер.
- Ишь мы сколько за Чардары проперли, - говорит кто–то и рукою показывает.
- Генерал сказывал: за Чардары не переходить, как сейчас, - то и назад.
- Нешто их теперь догонишь? Они, чай, уже за Гнилыми колодцами дуют.
- О двуконь беспременно.
- Что же, отдыхать, что ли?
- Чего тут в степи делать? На Дарью погоним.
Барантачи лежали, слышали все от слова до слова и ничего не понимали. Батогов тоже все слышал - но он все понимал.
- Глазом моргнуть не успеешь, - прирежут, - лезет ему в ухо, а у голой шеи ползет что–то холодное.
 Един Аллах и Магомет пророк его - шевелятся тонкие губы Сафара. На горизонте показались три точки. Эти точки быстро двигались по направлению к реке. Казаки суетились. Те, кто слезли с лошадей, стали поспешно садиться.
Погоня разделилась: человек десять поскакали в объезд, остальные, рысью, пошли прямо к Дарье, быстро удаляясь от барантачей, свободно переводивших дух и даже приподнявшихся немного, чтобы удобнее следить за уходившими казаками.
- Это, значит, бита, - мелькнуло в голове Батогова, и ему ясно представилась дама червей с надогнутым углом и с потертым крапом.  Ну, не судьба, - произнес он громко, так, что Сафар обернулся к нему и удивленно посмотрел на пленника.
- Эге, - начал узбек, - это они за нашими лошадьми подрали.
Барантачи выждали, пока на горизонте не было видно ничего сколько–нибудь подозрительного, и тронулись дальше. Часа через два ходьбы перед ними раскинулась необозримая, гладкая, как морская поверхность, степь.
Это было преддверье бесконечной степи Кызыл–Кум, которая отсюда на юго–запад тянется вплоть до самой Аму–Дарьи и до берегов Аральского моря. Редкий, остролистый ранг (рол степной осоки) несколько связывал сыпучие пески, кое–где торчали высоте стебли прошлогоднего ревеня. По небу бежали маленькие дымчатые облачка; далеко, на горизонте, тянулась голубая, зубчатая линия Нурытан–тау.

IV. Поцелуй.

По мере того, как солнце подымалось все выше, жара становилась все невыносимее. Знойная мгла сменила прозрачность утреннего воздуха, и горячий воздух дрожал, протягивая вдали колеблющиеся линии миражных озер. 
Сквозь эту дрожащую мглу все предметы принимали значительно большие размеры: сухой стебель полыни, торчавший в тридцати шагах от путников, казался росшим вдали раскидистым деревом; кучки старого конского помета принимали вид нагроможденных в груды камней; едва заметный бугор поднимался горою, а неподвижно сидящий на нем степной ворон, словно гигантское привидение, медленно поворачивал направо и налево свою хищную голову.
Вот он заметил приближение людей: медленно взмахнул своими сильными крыльями, медленно слетел, словно сполз, с песчаного бархана, мелькнул темным пятном, стелясь над самою землею, и тяжело опустился на оголенные верблюжьи ребра.
Тихо было в воздухе: свежий, порывистый утренний ветер сменила полная неподвижность; только вдали одинокая струя вихря, встретившись наискось с другою подобною, блуждающею струею, подняла винтом вороха легкой пыли, высоко вытянула этот дымчатый столб и, перегнув, понесла его в сторону, мелькая клубами оторванного перекати–поля.
Два волка выбежали из какой–то лощины, остановились, приподняв переднюю лапу; и, насторожив уши, потрусили собачьею рысью в глубину беспредельной степи. Тяжело идти пешком в этих ватных халатах, заправленных к верховой посадке.
Сафар давно уже бросил свой мультук с раструбом. Остальные поснимали с себя клынчи и пояса и навьючили все это на спину Батогова. Пот струился по чумазым, лоснящимся лицам, липкая, густая слизь склеивала растрескавшиеся губы, и все чаще и чаще спотыкались усталые ноги.
Жажда усилилась. До «гнилых» колодцев было еще далеко, а солоноватые затоны давно уже остались сзади, и кругом, куда только ни хватал глаз, все была мертвая сушь, и даже вся зелень исчезла, выжженная почти отвесными лучами солнца.
- Кабы воды немного, - сказал кто–то.
- Эх, не напоминай, - крикнул узбек,  что, или приставать начинаешь? - заметил он Батогову, который сильно споткнулся и чуть не упал под своим тяжелым вьюком.
- Дойду, небось,  ответил Батогов. Он понимал, что беда ему будет, если он ослабеет прежде своих мучителей. Его не понесут на руках, а просто–напросто бросят посреди степи; да это еще бы не беда, а то, что не всего бросят целиком, а голову унесут с собою - все–таки трофей; а за подобные трофеи, кроме славы батыря, бухарский эмир Мозофар дает по цветному халату (награда весьма почетная), да вдобавок по золотому тилля (также не безделица).
Не жаль было расстаться с жизнью - она не больно красна была в данную минуту - но надежда на побег, на какое бы то ни было избавление, поддерживала силы Батогова. Да, кроме того, крепкая натура пленника не скоро поддавалась всяким толчкам, моральным и физическим; к числу последних относились и те почти непрерывные подхлестывания нагайкой, которыми, от скуки, должно быть, забавлялся сзади идущий барантач.
Эй! Сафар! - крикнул впереди идущий.
- Ну, - отозвался Сафар.
- Ты что видишь? Где?
- Во, впереди, прямо напротив видишь?
- Камень, должно быть.
- Человек лежит.
- Нет, это халат верблюжий брошен, - сказал узбек.
- Нет, что–то очень велико верблюд дохлый.
Путники, тем временем, ближе подошли к странному предмету. Обманчивая мгла сильно изменила как размеры, так и самые формы лежавшего.
- Куржум (сумка), - крикнул узбек первым.
- А в куржуме дыня, та, что я, помнишь, взял в кишлаке, - сказал один из джигитов.
- Эк куда твоя лошадь забежала!
- Нет, передние потеряли; сумка–то не твоя.
- Не моя; - что же там?
- Круглое что–то.
- Тащи.
Вытащили это круглое. Тот, кто тащил, ухватил это круглое за уши и поднял кверху.
- Ишь ты,  сказал Сафар.
- А что, с твоей будет пара? - обратился к Батогову тот, который держал в руках круглое, и быстро поднес это к самому лицу Батогова. Тот отшатнулся.
- Или не узнал? - хрипло засмеялся джигит.
Батогов отворотил свое лицо и сплюнул: в него пахнуло протухлым мясом. Он узнал эту голову; узнал эти глаза, полуприкрытые, мутные, словно застывшее сало; эти щеки угреватые; эти усы, взъерошенные, рыжие.
Рука, державшая голову Брилло, прихватила большим пальцем за левую щеку и вздернула ее кверху; страшное лицо засмеялось, наискось оскалив позеленелые зубы.
- Ну, не отворачивайся! - крикнул джигит Батогову. - Юнус, держи его; что он вертится?
Юнус схватил сзади Батогова за уши, так точно, как тот джигит держал голову Брилло.
- Целуйтесь, собаки, целуйтесь. Давно не видались…
Батогов чувствовал, как какая–то страшно вонючая, холодная масса плотно прижалась к его лицу… у него зазвенело в ушах, в глазах стало темно: земля вдруг стала уходить из–под ног. Он упал.
- Постой, не режь; может, очнется, - чуть слышится Батогову.
- Зачем дурить было?
- Да ну, не тронь.
- Что ж тут с ним стоять на месте?
Батогов очнулся и открыл глаза. Прямо перед ним сидел на корточках джигит; одною рукой нажал он ему лоб, а в другой держал нож и раздумывал о чем–то. Остальные стояли вокруг. Батогов судорожно рванулся и, несмотря на то, что руки его были связаны, быстро вскочил на ноги. Джигит отшатнулся и упал. Все захохотали.
- Говорил - очнется, - произнес Сафар.
- Очнулась собака, - крикнул, поднимаясь на ноги, упавший и вытянул Батогова плетью.
Пошли дальше. Это был день тяжелых испытаний. Раза два совсем изнемогавшие путники садились отдыхать, но какой это был отдых? Под жгучим солнцем, без капли воды… К вечеру, наконец, завидели чуть черневшуюся вдали точку, в которой Сафар узнал маленькую мулушку над степным колодцем.
Вид этой точки, мало–помалу выраставшей перед глазами, поднял немного дух беглецов, и они даже шагу прибавили, приближаясь к желанной цели.

V. Гнилые колодцы.

На всех караванных путях, пересекающих необозримые степи Центральной Азии, встречаются местами оригинальные каменные сооружения, цель которых обозначать степные колодцы и цистерны и предохранить их от песчаных заносов.
Сооружения эти достигают колоссальных размеров, и тогда они служат пристанищем для путников, которые, свободно размещаясь под сводами строения, защищены в нем и от дождя, и от снега в зимнее время, и от порывов свободно разгуливающего по степям холодного ветра.
Эти последние постройки называются арабатами, т. е. дворами, куда можно завести арбы (повозки), хотя чаще они служат приютом для четвероногих повозок - верблюдов и лошадей, так как на многих караванных путях двуколесная арба составляем более чем редкое явление.
Бог весть, когда и кем строились эти здания. Современный туземец - бродячий кочевник или заезжий торгаш при караване - разинув рот, осматривает это гигантское сооружение и недоумевает: человеческими ли руками возведены эти просторные своды, эти арки, в которых, не нагибаясь, можно проехать на самом высоком верблюде, и, по простоте своей, относит все это ко времени и деятельности великого Тимура - личности, давно уже принявшей гигантский, сказочный образ.
Каких усилий, какой массы рабочих рук потребовалось бы, чтобы приготовить запасы этого темно–коричневого квадратного кирпича, о который тупится и ломается железо! Сколько верблюдов нужно, чтобы развезти его по бесконечным караванным путям!
Сколько времени нужно, чтобы из этого кирпича сложить стены и своды мулушек и арабатов. А к тому же все они так давно строены, что никаких следов не сохранилось, который раньше строен, который позже: разницы в сотни лет слились в общем итоге, и вот слагается легенда, что «герой хромоногий» (Тимур–ленк (Тамерлан) значит: железный хромой) в одну ночь разбросал по безводным степям эти спасительные постройки.
На далеком расстоянии видны туманные очертания этих куполов и, как маяки, направляют они одиноких всадников, рыскающих по–волчьи без всяких дорог по степям; направляют и караван, когда первый снег ровным покровом затрусит широкий караванный путь. И, в темную ночь, далеко–далеко видно зарево над кострами, разложенными под сводами арабатов, и красными полукругами рисуются гигантские, освещенные арки, в которых, словно злые духи, мелькают черные тени.
И чтит азиат эти грандиозные «Тимуровы жилища».
Та небольшая караванная дорога, на которую выбирались барантачи с своею жертвою, давно уже утратила торговое значение и опустела. Редко когда по ней тянулись небольшие караваны, около десятка вьючных животных, не более, - и то больше или напрямик возвращавшиеся кочевники, уже сдавшие товары в торговых пунктах, или же корыстолюбивые контрабандисты, желавшие избежать необходимости платить зякет (таможенные пошлины); чаще же всего, темные, подозрительные личности, шатающиеся по степи без какой–либо определенной цели (эта цель сама набежит при случае) и очень характерно отмеченные народным названием: каскыр–адам, т. е. волк–человек.
На этом пути не было больших арабатов, как на дороге между Чиназом и Джизаком, у Ирджара и т. д., - и только сводчатые, ульеобразные мулушки обозначали водные резервуары. Да и эти мулушки, никогда не поддерживаемые и, вероятно, строенные с меньшею тщательностью, потрескались, позавалились, засыпали ломаным кирпичом и мусором колодцы; поросшие степною растительностью, они стоят одинокие, поблизости уже вновь вырытых колодцев; путники не всегда решаются подходить к этим подозрительным развалинам, из боязни наступить там на одну из бесчисленных фаланг, единственных обитательниц степных руин. Эти ядовитые пауки гнездятся в сырой тени развалин и выползают на поверхность греться на раскаленных солнечным жаром камнях.
Колодцы здесь очень глубоки и узки; длинная веревка с кожаным ведром на конце опускается в эту черную дыру и вытягивается назад помощью верблюда или лошади. Водопой идет чрезвычайно медленно, почему всегда скопляется много народу и скота, дожидающих своей очереди.
Когда путники подходили к Гнилым колодцам, они заметили, что громадная атара овец окружила водопой, и густая пыль столбом стояла в воздухе; другой подобный же столб медленно приближался: это гнали новую атару; громкое блеяние десятков тысяч овец слилось в какой–то непрерывный стон и далеко разносилось по степи; в этом хаосе звуков резко проносились свист и гиканье чабанов (пастухов), которые, полуголые, с длинными жердями с крючком на конце, медленно шли, окруженные своими блеющими легионами.
Высокий, тощий, словно ободранный, одногорбый нар тянул веревку с ведром; немазаный деревянный блок жалобно скрипел; крохотный, совершенно голый киргизенок, сидя на горбе верблюда, орал какую–то песню.
Осторожно подходили барантачи; хотя они и видели, что, кроме пастухов, никого нет у колодцев, но все–таки на всякий случай не пренебрегали мерами, обеспечивающими им полную безопасность. Как ни велика была жажда, усилившаяся от вида воды, но они не сразу пошли к мулушке и, не доходя с четверть версты, остановились и сели на корточки.
Так тигры, мучимые жаждою после кровавого пира, осторожно подходят к воде и припадают на землю, завидя красный свет костров, разложенных на берегу человеком. Хищник злобно рычит, щурясь на огонь, но в этом глухом рычании слышна другая, трусливая нота.
Вода близка; вон она сверкает чрез чашу; слышны прибрежные всплески, прохладная сырость щекочет горячие ноздри: «Так бы вот и сунул морду по самые уши, полреки бы вылакал, — думает полосатый разбойник, - да вон эти что у огня вон один привстать, осматривается, другой сидит и в руках что–то держит; вон третий лежит на брюхе»; и, нетерпеливо дергая усами, припав на передние лапы, совершенно вытянувшись на песке, ждет умное животное, когда же ему очистят дорогу.
«А то разве попробовать нахрапом?» - думает тигр и начинает медленно, осторожно подползать, рассчитывая свой прыжок смертоносный. Берегись, человек, не зевай, посмотри–ка назад, на эти кусты камыша; то не ветер колыхнул белые, пушистые метелки.
И чабаны заметили приближение подозрительных личностей и подняли тревогу. Их набралось человек восемь; они собрались в кучу и смотрели, не спуская глаз с этих пяти человек, сидящих рядом, словно утки на отмели.
Сафар пошел один для переговоров.
- Да пошлет вам Аллах здоровья! - начал Сафар.
- Будьте здоровы и вы! — отвечал седой пастух, у которого у одного только и был в руках мултук с подсошкою.
- А наша дорога тоже к воде, - произнес Сафар.
- Вода для всех, - лаконически отвечал старик.
- Мы люди правоверные и зла вам не желаем.
- Аллах над всеми нами.
Сафар махнул рукою оставшимся, те встали и пошли вперед.
- А где ваши лошади? - начал, в свою очередь, старый пастух. Он сообразил, что вооруженные люди и в таких костюмах не могут ходить по степи пешком.
- Лошадей наших джул–барс угнал с ночлега.
- Да где вы были?
- На земле, где теперь Ак–паша сидит (т. е. на земле, отошедшей во владение белого царя (ак — белый, паша - царь); так называют в Азии русского императора).
Старик покосился на Батогова, совершенно измученного, лежавшего неподвижно на влажном песке, и тоже сообразил, в чем дело.
- Тюра или сорбаз([начальник или солдат)]? - спросил он, кивнув на пленника.
- Тюра, улькун тюра, - многозначительно отвечал Сафар, и добавил: - батырь. (Начальник, большой начальник, богатырь).
- К чилекскому беку везете?
- Там, как Аллах укажет, - уклончиво отвечал Сафар.
- Все в его воле, - произнес старик и стал сбирать атару.
Между тем узбек и другой барантач вели переговоры совсем другого рода: результатом объяснений их с пастухами были кожаный мех с прокислым молоком и деревянная чашка.
Батогова совсем развязали, и он почти подполз к кожаному ведру с водою. Ведро было потрескавшееся, вода быстро просачивалась сквозь эти трещины и уходила в песок. Батогов вцепился в край ведра и пил; пил большими порывистыми глотками и жадно наблюдал за тем, как поверхность воды спускалась все ниже и ниже, и уже виднелся рубец, которым пришито было дно кожаного сосуда. Ему казалось, что мало будет этого ведра, он боялся, что ему не дадут еще, а жажда все словно усиливалась и, казалось, целого колодца мало будет для ее удовлетворения.
- Эй ты! - крикнул узбек. - Лопнешь, собака!
И он отбросил ногою ведро, которое покатилось в сторону.
Застонал Батогов и метнулся было за ведром, да почувствовал, что и взаправду - довольно: живот его страшно вздулся, и жажда прекратилась тотчас же, как у него отняли воду. Он растянулся на песке, с наслаждением раскинув свои измученные руки; - холодный песок благодетельно действовал на его настеганную спину.
Пастухи угоняли своих овец, и дробная топотня бесчисленных ног становилась все глуше и глуше. Барантачи уселись вокруг чашки с молоком и прихлебывали из нее по очереди. Пленнику тоже дали молока и потом снова связали на ночь. Через четверть часа все крепко спали, утомленные тяжелым переходом; не спал только Сафар, который сторожил, сидя на корточках и положив около себя оружие.
Старая мулушка, словно могильный курган, подымалась в темноте мрачною, давящею массою. Большая сова вылетела из черного отверстия, описала вокруг колодцев круг своим беззвучным полетом и тихо опустилась на вершину купола. Она повернула свою голову: две изумрудные, горячие точки заискрились на мгновение и погасли.
Невнятный, пронзительный крик, точно плач ребенка, внезапно нарушил тишину ночи; вздрогнули во сне суеверные дикари, и Сафар забормотал себе под нос какое–то заклинание.
- Ведь эдакие контрасты, - думал пленник, которому не спалось, несмотря на сильное утомление. - То перед тобою красивое женское лицо: ты обнимаешь молодое, свежее, упругое тело; через минуту рожа косоглазая, вонючая схватила, душит за горло, вяжет рук. Тьфу!
Сумка, где спрятана была голова рыжего артиллериста, лежала неподалеку; круглые очертания резко выпячивались наружу, заразительный трупный запах пробивался сквозь густую шерстяную ткань куржума.
- Ишь ты! - уставился на нее Батогов. - Нас пятеро, а голов шесть. Удовлетворения требовал… на барьер.
Вспомнил Батогов окно в узком переулке, вспомнил он громкий крик испуганной красавицы, дикие вопли пьяных певцов… Записка Марфы Васильевны, вся как есть, с своим тонким, разгонистым почерком, с загнутыми строчками, с чернильною кляксою посредине, как–то особенно хитро сложенная, ясно представилась перед его глазами.
- И как это все живо сварганилось: раз, два, и всяк при своем месте: я - вот тут; он - вот там - Батогов опять взглянул на куржум. – Она. Господи, спаслась ли она? Юсупка у меня молодец… Я помню, они уже на той стороне были кони добрые - унесут. Эх, Орлик, Орлик, и мы бы с тобой удрали, коли бы только о своей шкуре заботились.Ну, значит, судьба!
Далеко, в стороне, едва–едва слышались словно бубенчики; то затихали они, то снова мелодично звенели и, казалось, близились. Сафар прислушивался уже давно и даже раза два припадал на песок ухом.
- Да, положение скверное, - продолжал размышлять пленник. - Надежды на помощь, на спасение со стороны нет никакой. В степи не угоняешься за барантачами, а степь - вот она: широкая, тихая, стелется далеко во все стороны: туда ни одна нога европейца не прокладывала следа; там живут вольные люди, сами себе владыки. 
Да, сами–то вольны, а другим не дадут и понюхать этой воли. Все на привязи, как скотина вьючная: побои, проголодь, жажда, и впереди все одно и то же до самой той минуты, когда дохлого оттащат куда–нибудь в сторону от аула, чтобы не так уже в воздухе разило; и что не догложут днем собаки, то ночью докончат поджарые степные волки.
Выкупят нешто: кто? Да почему узнают, где я, куда меня затащили? Если бы еще в Бухару, ну, пожалуй, там узнали бы, а как в степи? «К чилекскому беку», - спрашивал пастух, - это бы недурно; все можно бы было как–нибудь подать весточку. Надо ждать, может, судьба и пошлет что–нибудь подходящее. Теперь на судьбу, а пуще всего на себя только и надежда: надо терпеть да дожидаться. Чу! никак сюда?
Сафар, на всякий случай, будил товарищей. Все слышнее и слышнее звенели колокольчики; уже теперь ясно можно было различить по звуку, что это те погремушки, которые навязывают на шеи верблюдам в караванах. Небо на горизонте чуть отделялось от земли тонкою светлою полоскою, на этой полоске выросли высокая черные тени, эти тени все росли и росли, по мере того, как звук усиливался.
Раскачивая своими длинными шеями, медленно подходили к колодцам навьюченные верблюды; на высоких седлах колыхались дремавшие фигуры в ушастых, остроконечных шапках. Барантачи поднялись, подобрали свои пожитки и тихонько переползли за мулушку, перетащив за собою и Батогова.
Кто его знает, что там за люди с караваном? Все на всякий случай не мешает принять меры предосторожности. По бокам каравана шло несколько пеших; у некоторых заметно было что–то вроде оружия. Передний верблюд остановился почти у самого колодца, опустился на передние колена, опустился и на задние, тяжело вздохнул и улегся совершенно неподвижно. Его начали развьючивать; за ним другого, а за тем третьего, и через полчаса весь караван уже был развьючен и расположился на отдых.
Эти черные фигуры в широчайших шароварах, непрерывно ругавшиеся то друг с другом, то с верблюдами, то даже с веревками, цеплявшимися своими многочисленными узлами, работали скоро свою привычную работу. Бог весть, сколько тысяч верст исходили они по этим степям, сколько тысяч раз развьючивали и навьючивали они снова своих терпеливых животных.
Сафар с узбеком пошли к новоприбывшим. Появление этих двух вооруженных фигур, так неожиданно появившихся из–за развалин мулушки, несколько озадачило караван–баша и его людей, и произошла суматоха.
Приветственная речь Сафара успокоила несколько подозрительных караванщиков, и начались переговоры, которые и тянулись почти до самого рассвета. Караван–баш пожелал удостовериться, действительно ли их только четверо. Он обыскал кругом развалины, заглядывал вовнутрь мулушки, подробно рассматривал Батогова, и после этого осмотра переговоры пошли значительно успешнее.
В результате вышло то, что барантачам дали двух свободных верблюдов, и они пристроились к каравану, так как оказалось, что дорога их была одна и та же. С каким удовольствием Батогов полез на горбы высокого старого верблюда: в эту степь, что раскинулась перед их глазами, подернутую косыми лучами восходящего солнца, уже не приходилось пускаться пешком; а все ужасы подобного путешествия были им уже испытаны накануне.
Караван собрался в путь с рассветом.

VI. Клоповник.

Томительным жаром пышет серое, раскаленное небо, по которому медленно ползет мутный, туманно очерченный шар. Этот шар - солнце. Не то солнце, животворное, светлое, льющее свои лучи на зелень и воды, на крыши жилищ человека, на его обработанные нивы. Это другое солнце, злое, враждебное всему живому. Вода и ее испарения не умеряют его палящих лучей, и жгут они эти желтоватые, сыпучие пески, эти острые, скалистые вершины.
Смерть царит над дикими скалами: они охватили весь горизонт, высоко упираются в небо, теснят, громоздятся друга на друга и, сокрушенные своею собственною тяжестью, подточенные временем и горными вихрями, рушатся вниз, в эти зияющие, бездонные пропасти.
С суеверным ужасом смотрит наивный дикарь на ту черту, что отделяет горные вершины от серого неба, и кажется ему, что только гигантские зубы злого духа могли выгрызть эту мрачную, ломаную линию.
А внизу, на самом дне извилистого ущелья, тонкою змейкою серебрится быстро бегущий ручей. Несколько чахлых, запыленных деревьев тесно жмутся к воде, словно спорят между собою за эти немногие, спасительные капли. Узкая, обрывистая тропа идет по дну ущелья; то она лепится карнизом по зазубринам скал, то спускается к самому руслу ручья, перебегает на другой его берег, опять взбирается на какой–нибудь кремнистый выступ, загородивший дорогу и воде, и людям своими обломками, и снова направляется к ручью, словно нарочно предоставляя возможность усталому верблюду помочить свои растрескавшиеся, покрытые роговыми мозолями ноги.
Крохотные, тесные сакли, сложенные из неотделанного, дикого камня, кое–где лепятся по обрывам; на плоских крышах бродят мелкорослые куры, потягиваются поджарые, вечно голодные собаки, ползают совершенно голые, покрытые коростою и лишаями, такие же вечно голодные дети.
Не люди - тени в лохмотьях бродят между этими человеческими жилищами, с виду больше похожими на птичьи гнезда. Дремлет ишак, лениво развесив свои длинные уши, жалобно блеет козленок, бесплодно теребя выдоенные сосцы своей матери, во все горло ревет ребенок, только что укушенный скорпионом, ревет - и в промежутках по–собачьи лижет свою больную руку.
А на самой вершине конусообразной горы, которая, словно сахарная голова, поднимается со дна котловины, виднеются зубчатые, полуразвалившиеся стены. Это остатки когда–то бывшей здесь крепости, защищавшей горный проход из степи в долины Бухарского ханства.
Спиралью поднимается дорога к этой заброшенной цитадели, и, кажется, далеко ли до этих чернеющих ворот, что, между двух обвалившихся башен, ведут вовнутрь разбойничьего гнезда, - но долго еще придется кружить по извилинам тропинки, пока взберетесь на эту остроконечную вершину, и тяжело водит запаленными боками измученный конь, пока его всадник, слезши с седла, откидывает сухую тополевую жердь - единственное препятствие ко входу.
Караван, гуськом, верблюд за верблюдом, медленно тащился по ущелью; вьюки поминутно цеплялись за острые выступы скал, особенно в тех местах, где с одной стороны дорога висела над крутым обвалом; робкие животные жались к противоположной стороне и рвали о камни полосатые тюки.
Верблюдовожатые перебегали от одного верблюда к другому, выручая их из беды; караван–баш (глава каравана), совершенно черный в мохнатом, бараньем малахае, сидя на горбах переднего верблюда, пронзительно ругался и по временам издавал дикие, громкие, ободрительные вопли, вероятно, имевшие на верблюдов магическое действие, потому что, после каждого подобного возгласа, длинные шеи подымались, головы, увешанные цветными кисточками и погремушками, глупо, вопросительно смотрели, ворочаясь по сторонам, и животным поддавали ходу.
Не доходя подножия сахарной головы, караван остановился: началась обычная работа развьючиванья. Батогова сняли с верблюда. Сафар с узбеком переговаривались о чем–то шепотом, поглядывая на пленника.
- Пускай лучше тут побудет пока, - говорил Сафар.
- Стеречь нужно, - говорил узбек.
- Ну, конечно.
- А там лучше, оттуда, небось, не вылезет.
- Куда они еще меня хотят запрятать? - грустно подумал Батогов, которому слышна была большая часть совещания.
- А как не выдержит?
- Этот крепок.
- Того, раз, помнишь, всего на сутки спустили, а околел.
- Этот не околеет, да ведь мы скоро вернемся.
- Смотри, чтобы не вышло по–моему. Четвертые сутки возимся с ним; а сдохнет - какие барыши будут?
- Что же, этим, что ли, отдадим его?
Узбек покосился на киргизов, все еще возившихся около своих верблюдов.
- Хороши сторожа: тогда, только его и видели.
- Да ну, пожалуй, спустим, - согласился Сафар.
- Спустим, - подумал Батогов и задрожал всем телом от невольного ужаса, охватившего его при одной только догадке, куда это собираются его засадить.
Он знал о существовании особого рода подземных тюрем, вырытых в виде грушевидного колодца с узким отверстием наверху. Кто раз попал туда - оттуда, без посторонней помощи, не выберется: руками не прорыть эту кремнистую земную толщу, к верху не выползешь по этим выгнутым, сыпучим стенкам; и воздух, и свет едва проникают туда в одну небольшую дыру. Гниль и нечистоты густым слоем накапливаются на вонючем дне, мириады паразитов кишат в этом тесном пространстве, никогда, со времени начала своего существования, не очищавшемся.
Только азиатская лень и крайнее пренебрежение к участи и даже жизни заключенных могли изобрести эти адские тюрьмы. Да, в них, действительно, сторожить не надо. Можно совсем забыть о спущенном туда пленнике; можно даже забыть принести ему пищи и воды. Ну что за беда, если околеет? разве ждут от него больших барышей - ну, тогда, пожалуй, вспомнят и снова вытащат полумертвого на свет Божий.
Батогов вспомнил о страшных клоповниках…
- Нет, лучше умереть; лучше пусть убьют теперь же…
Он подумал, что если броситься на своих мучителей, то кто–нибудь из них, в азарте, пырнет его кривым ножом под ребра, и конец всем истязаниям.
Он сильно рванулся: глубоко врезались в тело веревочные петли; затрещало что–то, но волосяной, туго перевитый аркан был крепок и выдержал это отчаянное усилие.
Изумленно посмотрели барантачи на этот неожиданный порыв.
- Не хочет, - произнес узбек и засмеялся.
Батогова повели наверх к остаткам цитадели.
Два или три старика, худые, как скелеты, в грязных бумажных чалмах, выползли из своих сакель и сели на корточки… Дети со всех концов кишлака сбежались и столпились у дороги; несколько женских закутанных фигур мелькнули на ближайших крышах, подползли к самому краю и смотрят; но все это глядит совершенно равнодушно: какое им дело до этих верблюдов, что пришли Бог весть откуда, какое им дело до того, что спрятано в этих полосатых тюках, какое им дело, что за люди такие в кольчугах, вооруженные, в оборванных красных халатах, ведут наверх кого–то, совсем почти голого, изнуренного, покрытого кровью и грязью человека!
Только и заметили они, что голова у этого человека не обрита, как у мусульман, и скомканные, взъерошенные волосы топорщатся во все стороны; растрепалась и сбилась колтуном густая борода, и распухли от перевязок скрученные за спиною руки.
- Русская собака - только и прошептал один из стариков, а другие даже и того не сказали, следя полусонными глазами, как четыре красные и одна белая фигуры все выше и выше взбираются по тропинке, - то исчезают, когда дорога заворачивает на другую сторону горы, то появляются снова, когда она огибает эту сторону.
Вот и ворота старые. Одна половина висит наискось, доски выломаны, косяки сгнили, и густым слоем бурой ржавчины покрылись железные петли. Другой половинки и вовсе нет: ее давно уже разобрали на разные домашние нужды.
Черные, закоптелые дымом пятна на стенах показывают места, где когда–то стояли котлы для варки пищи. Перегоревшие, обратившиеся в пыль кучи конского навоза лежат вдоль осевшей, вот–вот готовой рухнуть стены: тут, значит, стояли лошади небольшого гарнизона; вот даже и выдолблены ямки в стенах, куда им рассыпали ячмень и рубленую солому. Дохлая собака лежит, оскалив зубы, словно рычит на тех, кто осмелился прийти в это проклятое место.
Тысячи ящериц, серых с красными брюшками, быстро ползают по степам, по кучам мусора, перебегают дорогу и прячутся в бесчисленных трещинах, едва только заслышат тяжелые шаги уставших от крутого подъема барантачей.
Два орла–стервятника высоко носятся и кружат над развалинами; с глухим, перекатным стуком катится вниз сорвавшийся с высоты обломок. В самый задний угол цитадели забрались барантачи.
- Должно быть, здесь? - сказал узбек и внимательно осмотрелся кругом.
Высоко, почти под самые облака, забралось это старое разбойничье гнездо. За окрестными горами, в промежутках зубчатых вершин, можно было видеть темно–синюю, холмистую даль, по ту сторону Нуратын–Тау. Там было Бухарское ханство.
Солнце спускалось, и по низам ложились туманные тени. Белые клочковатые облака быстро неслись, цепляясь и дробясь в этом лабиринте торчащих, причудливых скал.
- Вон и веревка брошена, - заметил один из джигитов.
Совсем гнилая, - сказал Сафар. - Ишь, как рвется: она и козленка не выдержит.
Вдвое сложим, а то на Юнусовой чалме можно.
- Коротка.
- Ну, чего коротка? Распускай!
Шагах в четырех зияла черная дыра. Синеватый пар вился над нею, и в нос шибало едкою вонью. Батогова подвели к отверстию. Ему развязали руки и продернули веревку под плечи. Батогов пытался сопротивляться.
- Да ну, не упирайся! - крикнул узбек и сильно наддал в зад коленом.
Он звал на помощь. Кого?..
У него в мозгах помутилось.
- Спускай!
Батогов повис. Его спустили. Он спустился на что–то мягкое; он ощупал это мягкое и метнулся к стене. В непривычном мраке зрачки страшно расширились, вследствие сильного нервного возбуждения; они сверкали фосфорическим блеском.
Полуголый, с волосами, стоящими дыбом, с всклокоченною бородою, плотно прижался Батогов к стене, словно хотел продавить ее этим нечеловеческим усилием. Он был ужасен в эту минуту. Как раз посредине, в том самом месте, где на дне ямы рисовался светлый круг верхнего отверстия, лежал совсем уже разложившийся труп.
На этом трупе копошилась какая–то живая, белая масса, словно он весь был обсыпан вареным рисом; но каждое зерно этого адского плова двигалось, каждое зерно имело маленькую, поворотливую головку, каждое зерно жрало то, по чему ползало.
Липкая, зеленоватая грязь стояла на дне: босые ноги уходили в нее почти по щиколодку. Вверху длинноногие пауки дружно затягивали отверстие тонкими нитями: они спешили починить то, что Батогов прорвал своею тяжестью.
Они, казалось, говорили несчастному: «Вот мы заделаем снова эту дыру ведь тебе, друг, тут и оставаться». Серые стены начали покрываться красноватым налетом, словно бесчисленные капли крови просачивались сквозь трещины, приступая к поверхности.
Солнце, должно быть, садится, потому что мрак сгущается и уже чуть видны вверху очерки провала. Батогову жгло всю спину, жгло затылок, жгло ноги, все ниже и ниже; казалось, что стены накаливались. Жидкий огонь быстро распространялся по всему телу. Он махнул руками. Его обдал спиртуозный, типичный запах раздавленных клопов.
Миллионы голодных паразитов, вызванные из стен наступающею ночью и запахом живого тела, атаковали несчастного. Батогов неистовствовал. Он судорожно скреб ногтями тело, стараясь избавиться от нестерпимого зуда; он терся о стены, валялся в грязи, выл диким, неестественным голосом и с размаха колотился головою о стены. Но податлива была мягкая земля, и с каждым ударом обсыпалась мелкая пыль, набиваясь в рот, нос и уши бесновавшегося.
Его словно обливало горячим жиром; но каждая капля этого жира была воодушевлена, каждая капля дышала неистовою злобою. Борьба немыслима: мириады отдельных, ничтожных сил сокрушили могучую силу человека.
И слабело с каждою минутою это изможденное тело; душил нестерпимый запах. Тише и тише становились раздирающие вопли; повисли руки, не сопротивлявшиеся более этому живому, медленному огню
- Смерть! - чуть простонал Батогов и ничего уже не слышал, не чувствовал.
На дне клоповника лежало два трупа. Один - пожирался могильными червями, другого - обсыпали клопы.
- На, жри! - крикнул сверху голос узбека.
Кусок какой–то снеди шлепнулся на дно: Батогову дали ужинать. Неумышленная, но злая ирония! Трудно есть тому, кто стал пищею.

VII. В степи.

Караван спускался медленно, со всеми предосторожностями. Этот скалистый, обрывистый путь, местами промытый горными водами, представлял вьючным верблюдам гораздо более затруднений, чем относительно пологий подъем.
Дно ущелья становилось все виднее и виднее, по мере того, как путешественники спускались ниже, лепясь и цепляясь по склонам, взбурованным поперечными расселинами. Сквозь клубы пара, извивавшиеся на этом мрачном дне, сверкали блестящие струйки ручья и белелись отдельно разбросанные точки: то были обглоданные начисто и выветрившиеся кости верблюдов и лошадей, сорвавшихся с крутого обрыва. Исковерканные, растрепанные остовы животных виднелись и на склонах ущелья: эти зацепились налету за выдающиеся камни или же засели плотно в узкие трещины.
Сколько веков накоплялись на дне эти печальные останки, красноречивые свидетельства трудностей Ухумского перевала! Озабоченно брели киргизы около верблюдов и внимательно рассматривали, словно изучали, всякое препятствие, которое попадалось им на пути.
Вот неожиданный поворот. Киргиз сузился до последних пределов возможности. Слева поднимается нависшая, вот–вот готовая рухнуть скала, справа - сыпучий скат, поросший частым кустарником горного миндаля.
Соразмеряя каждый шаг, словно ощупывая ногами неверную дорогу, ступают тяжелые животные. Прошел один верблюд, прошел другой. Вот еще из–за скалы показывается глупая лохматая голова, вся увешанная яркими кисточками. Мозолистая, длинная нога с двойным копытом осторожно ступает, верблюду кажется, что камень, на который он хочет ступить, пошатнулся… Минута нерешительности.
А между тем, переднее животное тянет; волосяной аркан натянулся, как струна, костяной крючок, продетый в ноздри верблюда, режет и рвет ему нос, сзади одобрительно щелкает нагайка, и щелкает с разбором, поражая самые чувствительные места, не прикрытые облезлою шерстью.
Крошечный камешек сорвался откуда–то и покатился вниз; дорогою он зацепил еще несколько таких же голышей, и защелкали они, прыгая между кустами. С шумом вылетела стая серых горных куропаток, выгнанная из–под корней миндаля этим каменным дождем.
Дрогнул верблюд и заревел с перепугу; нога у него сорвалась, он скользит. Вырвался из ноздрей окровавленный крючок. Неколько голосов тревожно крикнули: берегись! Громадная масса, обрывая на своем пути камни и кусты, поднимая тучу пыли, быстро сползает все ниже и ниже. Вот и край обрыва. Масса исчезла. Несколько мгновений, - глухой удар, словно далекий пушечный выстрел, доносится со дна ущелья.
- Э–эх! - крикнул киргиз, прижавшись к стене, разинув рот, испуганно глядя вниз сквозь эту пыльную тучу.
Жалобно ревут верблюды, обескураженные участью своего товарища. Медный котел оторвался от вьюка во время падения, зацепился и висит над обрывом. Ярко блестят в глаза его полированные бока; он близко, а достать невозможно: поди сунься, и сам туда же оборвешься.
Жадными глазами смотрит караван–баш на эту яркую массу, драгоценность кочевой жизни номада.
- Э, атанауззинсигейк! - произносит он свою характерную брань,  и караван трогается далее.
Сафар и узбек где–то, за эту ночь, раздобыли себе лошадей; у Сафара конь еще ничего - ездить можно: запален немного и крив на один глаз - а то бы совсем была лошадь; а у узбека и смотреть не на что: чуть плетется на своих разбитых ногах, и всю дорогу хозяин ведет ее в поводу.
Прочие двое и таких себе не достали: идут пешком по–прежнему и все держатся около того верблюда, что идет сзади всех почти без вьюка, только продолговатый тюк покачивается у него сбоку, и от этого кошемного тюка сильно пахнет кунжутным маслом.
Подъезжал и Сафар к этому тюку, если дорога становилась шире и можно было подъехать с боку; он заглядывал, приподнимая свободно висящий конец кошмы, и ободрительно произносил: «Ничего, поправится…».
- Эк, как всего вымазали, - думал про себя Батогов. Он уже с час, как очнулся, и тело его страшно горело. Холодный горный воздух освежил его, и он висел, как в люльке, завернутый в прокопченую кошму, захваченную в селении Сафаром.
Горы оставались мало–помалу сзади, и перед ними развертывались холмистые равнины; в правой стороне сверкала белая, словно покрытая снегом, бесконечная полоса Туз–куль (Соленого озера). Едва только караван выбрался из горного ущелья, узбек, который и прежде еще выказывал сильное беспокойство, подъехав к Сафару на своем безногом, сказал:
- То не джигит, то сам шайтан был.
- Джигит, - лаконически отвечал Сафар.
- Куда он пропал? Он просто провалился.
- Туда поехал.
И Сафар показал рукою вперед.
- А следы где?
- Там на камнях не видно было…
- Он о двуконь был, и рожи я не успел разглядеть под шапкою.
- Я разглядел кое–что другое.
- Что?
- Эх, кабы не джул–барс, - начал Сафар таким тоном, как будто говорил не с узбеком, а так, раздумывал вслух. - Эх, кабы не джул–барс! А я такой лошади давно уже не видывал, как тот гнедой, что мы у него взяли (Сафар тронул рукою поверхность тюка с Батоговым, около которого ехал все время).
Он был много лучше наших коней. Да, ну! спотыкайся, собака! Джигит вытянул плетью свою жалкую лошаденку.
- Да ты к чему все это говоришь?
- О коне–то?
- Ну да.
- Тот был гнедой, на лбу лысинка, правая задняя белоножка, тавро - круг, а в кругу вилка.
- Ну?
- А у того джигита в поводу был тоже конь гнедой, на лбу лысинка, правая нога задняя белая, тавро…
- То–то мне самому показалось…
- А вон и следы, видишь?
И Сафар указал на крепком корообразном слое солончака легкий отпечаток конского копыта с русскою подковою.
- Он вперед нас проехал, - произнес задумчиво узбек, - вон к озеру повернул, к степям.
- Воды хочешь? - отнесся Сафар к Батогову, который, высунув голову, глядел, прищурившись, в даль.
- Дай воды, - сказал Батогов, - да чего–нибудь есть дай.
Под влиянием свежего воздуха у него, истощенного страшными мучениями в клоповнике, пробудился усиленный аппетит. При виде одного киргиза, жевавшего что–то на ходу, у него заворочались внутренности. Он вчера весь день ничего не ел, сегодня тоже, несмотря на то, что время близилось к полдню.
Сафар протянул ему русскую бутылку, обшитую войлоком, и вытащил из куржумов несколько исковерканных лепешек.
- Я вот смотрю на наш караван, - начал опять узбек, - и думаю: всех с киргизами четырнадцать человек, два ружья, четыре шашки пронеси Аллах счастливо! Джигит томительно, с нескрываемой тревогою, приглядывался в ту сторону, где сверкала белая полоса, словно он оттуда ожидал чего–то враждебного, для чего придется пустить в дело и эти два жалкие ружья, и их шашки, и соединенную силу всех четырнадцати человек.
- Ничего, - произнес Сафар, - только бы нам до Тюябурун–Тау [небольшая горная цепь, отросток ближе к Заровшанской долине] добраться, а там мы все равно, что дома.
- Гм, дома! Ты ничего там не видишь?
- Туз (соль) вижу, а дальше песок, а дальше.
- Вон там, между серыми барханами?
- Конный стоит.
Зоркий глаз барантача отыскал на вершине далекого песчаного наноса, верстах, по крайней мере, в пяти по прямому направлению, небольшую, едва заметную точку. Мало того, в этой точке он узнал всадника. Узбек и Сафар видали, как эта точка словно распадалась по временам; от нее отделялась другая, несколько меньших размеров.
- О двуконь, - сказал Сафар, - это тот джигит.
- Дьявол! - прошептал узбек.
- Чего же он стоит там? Я его вот уже с полчаса вижу.
- Я вот и сам все думаю: чего он там стоит? Эх, кабы нам добраться благополучно.
Заметил и караван–баш, заметили и все киргизы эту подозрительную точку и столпились все в кучу около того верблюда, на котором важно заседал, раскачиваясь на ходу, черномазый караван–баш.
- И чего он так все расспрашивал, что везут? - говорил один из них, вспоминая о том всаднике, который ночью проезжал горным селением и поил своих лошадей у ключа. - Ружье у этого джигита было какое–то особенное, в два ствола (у русских вот такие бывают), лошади обе хороши, особенно гнедой, что в заводе был. Рожа такая воровская: так и бегают волчьи глаза во все стороны; кажется, ни одного тюка не пропустил, все переглядел.
- Песню пел, когда поехал; я слышал, - заметил другой. - По ущелью далеко ветром доносит ночью–то.
- То–то всполошились чего–то: видно, тоже недоброе чуют? - Он кивнул на Сафара с узбеком.
Эта точка вдали, наделавшая столько тревоги, был действительно всадник. Этот всадник, дав отдохнуть своим лошадям в Ухуме, где он встретился с караваном, еще ночью выбрался из ущелья. Он свернул в сторону, как только позволила местность, и все время ехал в стороне, словно избегая торной караванной дороги.
Теперь он взобрался в бархан и, так же пристально, как его рассматривали все члены каравана, наблюдал в свою очередь за этою вереницею верблюдов, еле двигавшихся на горизонте, за этими всадниками, что вертелись около, за этими киргизами, что брели пешком, подгоняя своих верблюдов.
Особенно занимал всадника последний верблюд: с особенным вниманием он следил за всеми движениями Сафара и узбека. Он даже раз очень близко подъехал к каравану; его не заметили: кусты саксаула и глубокая водомойка, по которой пробирался джигит, совершенно его прятали от зорких глаз барантачей; а он видел много для себя интересного: он видел, как из того продолговатого тюка высунулась человеческая голова, и хорошо узнал это исхудалое, бледное лицо с глубоко впалыми глазами; узнал, несмотря на то, что оно было покрыто грязью, запекшейся кровью и совершенно сплошь исцарапано во время отчаянной, бессознательной борьбы с мириадами паразитов.
Под этим всадником был прочный, бодрый конь степной породы, не знающий устали под опытным наездником, в поводу у него был другой конь, действительно, гнедой, с лысиной, с белою ногою, с тавром, таким точно, как его описал Сафар.
Коня этого таинственный джигит раздобыл случайно: бегает в степи одинокая лошадь без всадника, седло у нее сбилось, поводья оборваны. Захрапел вольный конь, при виде наездника, шарахнулся и понесся в беспредельное пространство, да вдруг услышал свист, свист знакомый, свист, к которому он давно уже привык и который он слышал и при водопое, и тогда, когда его сбирались седлать, и тогда, когда ему навешивали полную ячменя торбу.
Даже заржал конь от радости и, сделав два–три козла, подбежал к джигиту.
- Орлик, Орлик, - говорил джигит, лаская красивое животное, - что тут один делаешь? (У джигита голос дрогнул, словно ему заплакать хотелось). А где твой тюра? Где Юсупкин тюра?..
Джигит гладил коня, ласкал его, оправляя исковерканное седло, тщательно осматривая его исцарапанные степною колючкою ноги, вытирая ему горячие ноздри полою своего халата. Этот джигит, хотя и встревожил барантачей, возбудив их азиатскую подозрительность, сам лично не был опасен для каравана: что он один мог сделать с четырнадцатью человеками?
Настоящая опасность действительно была, только совсем не с той стороны, откуда ее ожидали; и никаких признаков этой опасности опытный узбек и его товарищи даже и не замечали. Правда, Сафар заметил, что маленькое стадо сайгаков, далеко вот за теми солончаками, шло довольно спокойно и, должно быть, паслось по пути (эти быстроногие степные антилопы всегда пасутся, что называется, походя); да вдруг, как кинется в сторону, и понеслось большими скачками, почти не поднимая пыли своими легкими ножками.
- Должно быть, волки бродят, - заметил Сафар вслух.
- А что? - спросил узбек.
- А вон, ишь, как удирают.
А тот джигит, что стоял на далеком бархане, видел тех волков, от которых шарахнулись сайгаки. Он видел, как человек десять всадников, держа пики наперевес, чтоб их не так было заметно издали, пробегали рысцою по берегу Соленого озера.
Со стороны каравана их отделяла гряда песку, нанесенного ветрами, и за этою грядою совершенно спрятались эти конные волки. Джигита о двуконь они давно заметили, да признали за своего, да и сам джигит не очень–то их боялся. «Ворон ворону глаз не выклевывает, - думал он.
- А вон тех купцов они маленько пощипают: к тому и подбираются».
И с нетерпением джигит ожидал начала неизбежной схватки, подумывая: как бы не досталось в ней тому войлочному тюку, из которого высовывалась знакомая голова. А тут еще надо было остановить караван: передний верблюд развьючился, и сползли тяжелые тюки, не поддерживаемые лопнувшей верейкою. Началась обычная возня, ругань, рев верблюда, у которого вся спина под седлом была общая ссадина. Сафар слез с лошади и начал возиться с походным кальяном: что, мол, напрасно время терять?
Стало припекать по–вчерашнему, с гор тянуло освежающим ветром. Вдруг что–то щелкнулось в спину одного из купцов, который усердно, помогая зубами, натягивал вьючный аркан. Киргиз перегнулся, вскрикнул и присел на землю. Другой киргиз молча упал навзничь: этому как раз в середину лба угодило.
В песчаной степи слабо слышны ружейные выстрелы, зато гик, пронзительный, типичный, разбойничий гик так и резнул по ушам оторопелых караванщиков.
- Вы зачем народ бьете? - говорил старый караван–баш, сидя все еще на вершине верблюжьего вьюка. - Сила и так ваша: нам с вами не драться.
- Много вас очень  так больше для страху, - отвечал налетевший джигит, осаживая свою горячую, поджарую, словно борзая собака, лошадь. - С каким товаром?
- Всякого довольно,- говорил караван–баш апатично, будто дело совсем не касалось его интересов, и полез с верблюда.
Всех верблюдов сбили в кучу и положили в круг. Новые всадники спешились и пороли ножами вьюки. По костюму, по лицам они были совсем одинаковы с нашими барантачами, и Сафар со своими товарищами разве только тем и отличались от них, что спокойно стояли около верблюда с Батоговым, между тем как те поспешно шныряли между верблюдами и с жадностью разворачивали надрезанные войлоки, вываливая без разбора на песок все, что ни попадалось под руку.
Киргизы сидели поодаль на корточках и смотрели равнодушно на все, что происходило перед их глазами; раненый в спину громко стонал и всхлипывал, корчась и ползая по песку: никто не сделал к нему ни малейшего движения; а тот, которого в лоб хватило, так и лежал пластом, раскинув крестообразно ноги и руки, на том самом месте, где захватила его нежданная пуля.
Несколько барантачей подошли к Батогову, который с тревожным любопытством ожидал, чем все это кончится.
- Что, болен, что ли? - спросил высокий хивинец, обращаясь к Сафару.
- А тебе какое дело? - отвечал за него узбек угрюмо, с нескрываемым озлоблением косясь на подошедших.
Хивинец тоже взглянул на него из–под своей войлочной шапки и пробормотал:
- Ты никак из сердиты. Где взяли?
- А там, где им много заготовлено.
- За Дарьей?
- Из–под самого Ташкента.
- Ой, ой! Куда везли?
- Туда, куда везли, туда и повезем.
- Теперь с нами поедет.
- Он не ваш!
- А то чей же? Ты вон спроси–ка у него (хивинец показал на Сафара); у него борода белая: он умный.
- Наша сила была - наш был, - произнес Сафар. Он хорошо понял, что бороться невозможно, а надо покориться.
- Теперь ваша сила, - добавил он и отошел в сторону.
- Вы всех верблюдов с собой угоните, или нам что оставите? - спросил караван–баш у всадника, который один только был в белой чалме, и хотя на нем халат и остальные части костюма были в таком же виде, как и у остальных членов шайки, зато аргамак его был покрыт роскошной ковровой попоной с золотою каймою и кистями.
- Там, как Аллах укажет, - уклончиво отвечал всадник.
- А вы нам хоть четырех оставьте; что мы тут одни в степи пешие делать будем?
Все шло, по–видимому, так покойно; разговаривали, казалось, так дружески, что со стороны можно было подумать, что дело идет не о самом нахальном степном грабеже, а просто о торговой сделке, заранее предвиденной и происходящей в наперед условленном пункте.
Только некоторый беспорядок, в котором находились распоротые тюки, всюду разбросанные куски канаусов, медная посуда, штуки ситцев и красного кумачу русских изделий, несколько голов сахару, одну из которых старательно облизывал лежавший врастяжку верблюд, да этот неподвижный труп, эта лужа крови, всасывающаяся постепенно в песок, - несколько намекали на настоящее значение этого дикого сборища.
- Ну, пойдем, что же тут нам делать? - сказал Сафар, обращаясь к угрюмому узбеку.
- Что же, так и оставить его даром? - отвечал тот.
- А ты спроси у них: может, они тебе заплатят?
Сафар усмехнулся.
- Я его зарежу, - шепнул узбек и шагнул к Батогову. - Все легче, чем так, ни за что отдать.
- Оставь, что толку.
- Э, да что тут.
- Оставь, беды наживешь не тронь! Эй, там, береги!..
Узбек кинулся к тюку, сжав в кулаке свой нож. Предупрежденный криком Сафара, высокий хивинец загородил ему дорогу.
- Пусти - убью! - крикнул узбек и сильно толкнул хивинца. Он был в исступленном состоянии и уже не понимал, что ему не под силу борьба, которую он затеял. Хивинец схватил его за горло, взвыл и запрокинулся: он почувствовал, как в его кишки вполз кривой нож противника. У узбека захрустело горло, раздавленное судорожно сжатыми пальцами хивинца.
Сафар махнул рукою, взял за узду свою лошадь и пошел. За ним тронулись и остальные два барантача его шайки. Их никто не задерживал. На них никто не обращал внимания. Из всех тюков разграбленного каравана составили только шесть верблюжьих вьюков, четырех верблюдов оставили караван–башу и его работникам, уступив его просьбе, остальных гнали кучей порожняком. Всадники ехали вразброд, где попало, только человек пять из них составляли настоящий конвой около своей добычи.
С далекого бархана, наискосок тому направленно, которое приняли разбойники, спустился джигит о двуконь и ехал небольшой рысцою, по–видимому, совершенно равнодушно относясь к приближавшемуся с каждым шагом сборищу.
Он уже поравнялся с крайними всадниками: те поглядели на него — он на них, и поехали рядом. Подъехал к нему человек в большой чалме… Джигит произнес обычное «аман» («будь здоров») и приложил руку ко лбу и сердцу.
- Счастливая дорога, — произнес человек в белой чалме.
- Да будет и над вами милость пророка, — отвечал джигит.
- Ты что за человек?
- Такой же, как и вы.
- Куда твои глаза смотрят? (вопрос, равносильный вопросу: «Куда теперь едешь?»)
- Туда же, куда и ваши.
- Откуда?
- Бежал из–за Дарьи от русских.
Джигит о двуконь знал, что его оружие и русское седло на Орлике могут возбудить подозрение в барантачах, и своим ответом предупредил нескромные расспросы. Разговаривая с белою чалмою, он все ближе и ближе подбирался к Батогову, который ехал все на том же верблюде, и, наконец, стал совершенно с ним рядом.
Озадаченные, радостные глаза пленника перебегали то с Орлика на Юсупа, то с Юсупа на Орлика. Ему хотелось заговорить с своим джигитом, хотелось расспросить его о многом, хотелось обнять его, хотелось вырваться из своего тесного гнезда, но язык не поворачивался, мысль не складывалась в определенную фразу, порыв радости, при такой неожиданной встрече, парализовал физические силы.
Только одни глаза говорили, но густая тень нависшего конца закопченой кошмы скрывала этот красноречивый взгляд, который если бы был замечен бандитами, мог бы много повредить его верному Юсупке.
- Ты меня не знай, я тебя не знай, хорошо будет, - протянул, словно пропел Юсуп, глядя в противоположную сторону.
- Ты там по–русски петь научился, - заметила белая чалма.
- Поживи с этими собаками, не тому еще научишься, - отвечал Юсуп.
- У тебя тапанча [пистолет] хороший, - сказал начальник, указывая на револьвер за поясом Юсупа.
Жаль было джигиту раздаваться с оружием, да делать было нечего. Надо было наперед расположить к себе белую чалму, и Юсуп не упустил случая задобрить начальника банды- Шесть раз стреляет; вот и пули к нему, совсем готовый. Он отстегнул пояс с револьвером.
- Я такой у самого Садыка видел,  заметил начальник, со вниманием рассматривая оружие. Несколько человек подъехали к ним, тоже подстрекаемые любопытством.
Человек в белой чалме снял с себя верхний пояс, украшенный двумя большими серебряными бляхами и каким–то светло–синим камнем, и протянул его Юсупу. Тот почтительно поднес подарок к глазам, в губам и к сердцу и тотчас же надел на себя.
Поменявшись подарками, Юсуп перевел дух: он теперь совершенно успокоился и знал, что ему уже нечего опасаться никаких случайностей, более или менее неприятных. Дружба его с белою чалмою была упрочена.
- А мы одну собаку с собою везем, - сказал начальник.
- Этого, что ли?
Юсуп небрежно кивнул на Батогова.
- Только не знаем, что за человек, - стоит ли с ним возиться? Может, дрянь какая–нибудь: простой сарбаз.
- Я погляжу на ночлеге,  важно произнес Юсуп; - я к этим свиньям пригляделся–таки, и скажу вам, на какую он цену.
- Так–то бы лучше, - отвечал человек в белой чалме, прилаживая у себя на боку диковинное оружие.
Верблюды, навьюченные вдвое легче, чем они были навьючены прежде, шли скоро, вперевалку, и всадники рысили… Шайка подвигалась быстро, и все на юго–запад, оставляя за собою синеющее холмы, окружавшие Заровшанскую долину.
- В степи погнали, - думал Батогов. - Да теперь хоть на край света. Вдвоем с Юсупом мы что–нибудь да придумаем.
Близость человека, расположенного к нему дружески, человека, на все для него готового, успокоительно действовала на пленника. Надежда на избавление воскресла. Ему казалось, что это избавление близко.

VIII. Лагерь на Аму–Дарье.

Знойный, удушливый день. В воздухе никакого движения. Ни одного облачка не скользит по небу, которое давно уже утратило свой весенний, темно–голубой цвет и, раскаленное, серое, постепенно сливаясь с горизонтом, пышет на землю тяжелым, расслабляющим жаром.
Желтые, песчаные барханы тянутся непрерывными грядами, как будто наваливаются один на другой, и незаметно исчезают, сливаясь в знойном тумане. Тощая растительность, бурая, как верблюжья шерсть, клочками выбивается из–под зыбкого песка; в корнях еще есть замирающий остаток жизни, но давно уже погибли наружные отпрыски, обкусанные неприхотливыми верблюдами, сожженные летним солнцем.
Широкою белою лентою стелется Аму–Дарья, эта мертвая река далекого неизведанного мира. Только куски камыша и беловатые пузыри грязной пены, быстро скользя вдоль берегов, указывают на движение этой, с виду неподвижной, массы.
Не шелохнутся мягкие метелки пожелтевших камышей, густыми чащами покрывших плоские берега. Над гладкою водною поверхностью не носятся речные чайки, давно уже отлетевшие к верховьям. Даже мириады комаров не шумят, как будто боясь нарушить общую тишину, и дымчатыми колоннами неподвижно стоят над водою.
В песках шныряют плоскоголовые ящерицы, но тоже без шума, воровски, прячась то под корнями колючки, то в глубоком, широко расползшемся двойном верблюжьем следу. Все тихо и мертво. А между тем тысячи живых существ раскинулись по берегу громадным лагерем.
С берегов Мургаба, от Мерва, от заливов Каспийского моря, из окрестностей Хивы и песков Кизыл–Кума собрались полудикие кочевники. Не мирная перекочевка пригнала их к бухарскому берегу Аму, а в просторно раскинутых ставках, занявших, насколько хватал глаз, низменный берег, не было ничего похожего на мирные степные аулы.
Грабеж и ловля в мутной воде рыбы - вот была цель этого сборища.
Смутное время стояло над Бухарским ханством. Для завистливого глаза русских мало их необъятного царства; они ворвались в самое сердце Средней Азии, заняли Самарканд, прошли в Ката–Курган и во все стороны разослали свои отряды. Мозофар не хотел этой войны: он знал заранее гибельные для него последствия ее, но его втянули в нее фанатики–муллы, которые пылкими речами разожгли легко увлекавшийся народ, и народ потребовал битвы.
Русских мало; кое–где между миллионами пестрых мусульманских голов белеют их небольшие группы; долго ли раздавить эту горсть? Эта видимая возможность, даже легкость победы так и тянет, так и подмывает к бою: но тяжело бороться палке против оружия, которое бьет уже тогда, когда напряженный глаз не может еще различить вдали приближающегося врага.
А крамолы у мусульман, а личные их счеты, а недоверие их друг к другу, а желание подкопаться одному под другого - все это надежные союзники малочисленных русских, более надежные, чем даже их далеко бьющие ружья.
Там, из–за гор, грозит Шегри–Сябзь с своими вассалами; враг русских, он также враг Мозофара. Сын поднялся на отца и ищет поддержки в народных массах, недовольных целым рядом военных неудач, потерявших доверие к самому правителю и видящих в новом лице надежду на новую, лучшую будущность.
Окрестные беки волнуются, не зная, чьей стороны держаться. В полях остановилась работа, прекратилась, и не двигаются караваны, боясь дорог, на которых кишат необузданные разбои. Вот эти–то события и притянули с разных концов необъятных степей неуловимые, как степной ураган, разноплеменные шайки барантачей, видящих в грабежах и разбоях единственный исход своей дикой удали, единственную цель своего существования.
Длинная песчаная коса крутым углом поворачивала против течения и узкою полосою далеко тянулась вдоль берега. С другой стороны тоже тянулась широкая отмель. Отдельные группы камыша забрались чуть не до половины реки, и даже посредине она была светло–желтого цвета от сквозившего песчаного дна.
Здесь был конный брод через Аму–Дарью, которым можно было пользоваться большую часть года. Иногда только самая линия брода изменяет свое направление, зыбкое дно двигается: оно то изгибается в виде буквы S, то прямо направляется на густые заросли противоположного берега, то на четверть версты тянется вдоль реки, а потом вдруг круто поворачивает на другую сторону.
Кочевники знают прихоти этого брода, да и с берега хорошо можно различить подводную дорогу по цвету самой воды и по гладкости ее поверхности.
По косе, сквозь густой береговой камыш, трудно было рассмотреть тонкие, прямые черточки, на концах которых висели пучки конских волос: это были длинные линии воткнутых тупым концом в землю туркменских пик. Издали они казались высокими, одинокими стеблями камыша, а волосяные навязки - его цветовыми метелками.
Около пик на железных приколах стояли, понурив сухие, маленькие головки, высокие, длинноногие кони, покрытые, несмотря на страшную жару, теплыми ковровыми попонами. Это все были жеребцы, при каждом приближении чужого человека они жались и злобно прижимали свои красивые уши. Они стояли просторно; некоторые, кроме поводьев, привязаны были за щиколодку ноги тонкой волосяной веревкой.
Хозяева молча сидели в кружках около самой воды; неподалеку тлели большие кучи золы, у которых шипели высокие медные чайники. Почти никто не разговаривал. Из–под широкополых, остроконечных шляп из белого войлока едва заметны были смуглые, скуластые лица с жидкими черными бородами. Большой тыквенный кальян с железною сеткою и большим камышовым чубуком храпел и испускал густые клубы белого дыма, переходя из рук в руки.
Изорванные, когда–то цветные халаты у многих были спущены с плеч и драпировались у пояса, засунутые в широкие кожаные шаровары, вышитые сплошь яркими шелковыми узорами. На поясах гремели, при всяком движении, навешанные на тоненьких ремешках кремень, огниво, тонкий нож в чехле (псяк), квадратный кошелек для денег и нюхательного табаку и другие мелочи.
Оружие и уздечки, богато отделанные серебром с бирюзою, висели на копьях.
Кое–где виднелись круглые щиты, выкрашенные синею краскою и отделанные золотыми монетами. Это были черные туркмены из окрестностей Мерва. Лагерь их стоял особняком от прочих. Угрюмые по характеру, они не любят якшаться с другими.
Они не любят даже веселья, и к вечеру, когда уймется жгучая жара, свободно вздохнет прохладным воздухом все живое, у них так же тихо и угрюмо в лагере: не брякнет сааз [круглая, дынеобразная балалайка с длинным, тонким грифом и четырьмя струнами], не загудит натянутая кожа, разукрашенная цветными кистями бубна.
Убийцы для убийства, они в то же время очень разборчивы в грабеже. Разметался по степи разграбленный караван. Караван–баш конвульсивно ворочается на песке с перерезанным горлом. Те из проводников, которые сдались без сопротивления, сидят в одну линию на корточках, связанные по рукам сзади своими же чалмами. Всадники, сверкая кольчугами и оружием, сбивают в кучи перепуганных, разбежавшихся между песчаными буграми верблюдов.
Кара–тюркмены рыщут между сброшенными на землю вьюками. Все разбито, разбросано и валяется в беспорядочных кучах. Выбирается только самое цепное. Все же остальное бросается на произвол судьбы. Впрочем, лошади и верблюды угоняются все без разбора.
Кара–тюркмены отважны до самозабвения. Их сила в этой безумной отваге. Случалось, что караван, в котором было до сорока и более проводников, отдавался без боя пяти–шести страшным наездникам, с пронзительным свистом налетавшим из–за поросших саксаулом барханов.
Под Зара–Булаком два черных тюркмена изрубили наших раненых в четырех шагах от батальона. Они поодиночке подскакивали к самому фронту, и часто ударом штыка отбивалась тонкая, гибкая, как хлыст, бамбуковая пика.
Мозофар, начиная войну с нами, посылал им всегда почетные приглашения, называя их «любимым войском великого пророка» (послания эмира к аму–дарьинским верхним кочевым племенам, найденные при занятии города Карши нашими войсками в 1868 году). 
Немного подальше от воды раскинулись киргизы, подвластные хивинскому хану. Некоторые пришли даже с своими семьями. Между сделанными наскоро тростниковыми шалашами виднеются две или три желомейки, покрытые черными, прокопченными дымом кошмами. Слышен плач ребенка и женские голоса.
Тесною кучею лежат полусонные верблюды, лениво протянув на песке свои косматые запачканные зеленоватою пеною морды. Неуклюжие седла и изодранные кошемные попоны никогда с них не снимаются. Спины под этими седлами покрыты кровавыми ссадинами, и бедное животное тяжело стонет и пронзительно ревет при каждой нагрузке.
Малорослые стреноженные ремнями лошади бродят поблизости, скусывая жалкие остатки сгоревшей от солнца степной флоры. Большая половина лошадей тоже под седлами. Едва дымятся там и сям разложенные костры; с плоских котлов сбегает беловатая пена и шипит, сползая по чугунным ножкам треноги.
Здесь варится баранья похлебка (шурпа). На свежесодранной шкуре два широкоплечих киргиза потрошат только что зарезанную овцу. Красная, подернутая жиром туша дымится. Большинство спит в шалашах, из–под которых виднеются ноги, обутые в желтые и зеленые сапоги с острыми, обитыми железом каблуками.
В тени от желомейки сидит еще не старая, смуглая, как дубленая кожа, киргизка, с необыкновенно развитыми грудями, и чинит кожаные панталоны; толстая, изогнутая игла проворно шевелится в костлявых пальцах. Два совершенно голых ребенка, с отвислыми животами и полуобритыми головками, общими усилиями гложут большую кость, по–видимому, конскую.
Где–то поблизости пахнет падалью.
Тощие, поджарые борзые собаки, пождав хвост и опустив свои острые морды, высунув от жара языки, уныло бродят по лагерю. На самом припеке, покрытый с головою серою кошмою, стонет кто–то, ежась и всхлипывая: это - киргиз, которого вчера раздавило упавшим верблюдом. Это один из употребительнейших способов лечения: больных кладут на солнце и покрывают кошмами, где они потеют, пока не отправятся к предкам.
Собственно говоря, закон Магомета воспрещает присутствие женщин в военном лагере; исключение допускается только для пленниц. Но… где мы не встречаем этого удивительно растяжимого «но»? А вообще киргизы считаются не совсем хорошими мусульманами.
Раздвигая камыш, показалась атлетическая фигура: она едва движется, тяжело ступая по солончаку босыми ногами; большой кожаный турсук, в несколько ведер объема, нагнул ей широкую спину; через лоб перетянут ремень, а на лбу крупною сеткою вздулись багровые жилы. Черная, густая, вьющаяся, как барашек, борода доходит до половины груди, грязный пот струится по обнаженному телу. Это раб - шиит.
У самой желомейки он снял тяжелую ношу, тихонько опустил он ее на землю, а иначе может лопнуть тонкая козлиная шкура - и тогда на бедную спину посыпется град ременных нагаек. Давно уже оторван он от далекой родины, он даже почти забыл ее. От своих хозяев он слышал в продолжение тридцати лет одни только понукания. Впрочем, его кормили почти ежедневно. Он уже совсем привык к этому, и кажется ему, что иначе быть не может.
Никакой протест тут не мыслим. Ведь он с виду только человек, а на деле он только вьючное животное. Жаль, что он не научился ржать, а упорно помнит свой звучный персидский язык и даже выучил дикие наречия своих хозяев. Ведь вот несообразность!
Раздался пронзительный крик: тюркмен–чодор пырнул своим изогнутым ножом в бок какого–то хивинца. Раненый с криком присел на землю и корчится, кровь брызнула сквозь прижатые пальцы. Его обступило несколько товарищей по роду.
Полное равнодушие на их плоских, скуластых, желтых, как охра, лицах. Они собрались потому, что все–таки новость, хоть какое–нибудь развлечение. Чодор обтер свой нож, оправил свое узорное седло, с острою, как шпилька, передней лукою, и садится на горбоносого степняка. Один из хивинцев поддержал ему стремя.
Может ли быть какой–нибудь суд или разбирательство, когда всякий имеет полное право сам постоять за себя? Постороннее вмешательство в этом случае совершенно лишнее, да и кому какое дело до частных «недоразумений»?
В лагере, между прочим, были и беглые сарбазы бухарского эмира. (Сарбаз - регулярный солдат, пехотинец по оружию. Преимущество иметь постоянное регулярное войско остается за эмиром; и только очень немногие из беков позволяют себе эту роскошь, и то в очень ограниченном размере). Вольную, хотя и исполненную лишений жизнь они предпочли коронной службе у бухарского владыки, а при постоянных поражениях, которые терпели бухарские войска, так много представлялось случаев к бегству, почти невозможному в мирное время.
Вот, на разостланной узорной кошомке сидят двое из этих сарбазов. На них суконные красные куртки со стоячими широкими синими воротниками и обшлагами того же цвета; они не бросили еще своего регулярного платья, да и как бросить, когда под куртками только своя собственная кожа! Они едят изрезанную ломтиками дыню и запивают чаем из одной маленькой, зеленой чашечки; тут же стоит медный кунганчик, закоптелый снизу.
Худая, изморенная донельзя лошадь, одна на двух, стоит, понуря свою лысую голову; на сбитом, гноящемся крестце роятся зеленые мухи. Много еще разного народа стоит на берегу. Далеко сквозь камыши виднеются то люди, то лошади, то длинная верблюжья шея; даже на той стороне Аму поднимаются высоте столбы черного дыма, ясно говорящие о присутствии человека на этих в обыкновенное время мертвых, безжизненных берегах.
Зной дня приходил к концу. Багровый шар спустился к горизонту. Спокойная поверхность Аму–Дарьи вспыхнула красным заревом. Вся степь стала гораздо рельефнее: каждый бархан, каждая незначительная возвышенность бросали от себя длинные, синеватые тени; размытые водой трещины резко обозначались на солонцеватой почве; стебли камыша и его пушистые метелки горели, как вызолоченные. Лошади, верблюды, сами владельцы их как–то ожили. Воздух наполнялся всевозможными звуками.
Все, казавшееся мертвым, оживила вечерняя прохлада. На пологом возвышении разостланы большие, пестрые и полосатые ковры. Вокруг тесно уселось многочисленное общество; те, кому не удалось попасть в первый ряд, сидят сзади, глядя через плечи передних; остальные стоят позади, не спуская глаз с центра круга.
Там стоит ребенок…
Ребенок ли это? Большие черные глаза смотрят слишком выразительно; в них видно что–то далеко не детское: нахальство и заискивание, чуть не царская гордость и собачье унижение скользят и сменяются в этом пристальном взгляде. Это глаза тигренка, но в то же время и публичной женщины. Красиво очерченный рот улыбается, показывая яркие белые зубы. На этом ребенке одна только, доходящая до земли, красная рубашка; ноги и руки до локтей обнажены.
Он стоит совершенно неподвижно, опустив руки вдоль корпуса; из–под вышитой золотом красной шапочки спускаются почти до колен длинные, черные косы, скрашенные золотыми погремушками и граненым стеклом.
Заходящее солнце облило его красным светом, и вся фигура кажется огненною. Этот ребенок - батча. Имя ему - Суффи. Это имя известно за несколько сот верст в окружности. В переднем углу, немного выдвинувшись вперед, сидели четыре музыканта. Перед ними стояли два чугунных горшка, на которых натянуты были бычачьи пузыри. Музыкант бил но ним тонкими длинными палочками; это слегка напоминало наши литавры.
У двоих были медные рожки с дырочками на кронах, по которым перебирали пальцами; эти рожки издавали резкий, надтреснутый звук и, казалось, очень нравились слушателям. Трубачами оказались те самые два сарбаза, о которых мы уже говорили. Затем, у четвертого музыканта в руках был большой бубен, весь обвешанный цветными лоскутками и крошечными металлическими бубенчиками.
Музыканты разом ударили в свои инструменты. Суффи встрепенулся и медленно, как будто скользя, пошел по кругу. Мотив пляски состоял из одного музыкального такта, повторявшегося бесконечное число раз; иногда темп ускорялся, иногда замедлялся, и слышны были только мерные удары в бубен и глухая дробь котлов. Потом вдруг раздался оглушительный рев рожков, которому вторили грубые голоса самих музыкантов.
Сначала танец заключался в плавном движении рук и головы: босые, стройные ноги едва ступали по мягким коврам; потом движения стали все быстрее и быстрее, круг уменьшался спирально, и наконец Суффи снова очутился в центре. Музыка затихла. Суффи, не сдвигая с места ног, сделал всем корпусом полный оборот, и вдруг перегнулся назад, почти касаясь земли своею головою. Все тело изогнулось дугою; черные косы рассыпались по коврам; все изгибы груди, живота и бедер резко обозначались сквозь тонкую ткань рубашки.
Вся толпа оглушительно заревела. Музыканты грянули дикую ерунду. Суффи медленно приподнялся и, слегка покачиваясь, отирая пот рукавом, медленно вышел из круга. Когда он проходил сквозь толпу, на него со всех сторон сыпались самые цветистые комплименты; десятки рук хватались за него, его руки ловили на ходу и целовали их; целовали даже полы его рубашки.
В стороне лежал небольшой коврик, на который и сел отдыхать торжествующий батча, едва переводя дух и сняв свои накладные косы.
Усталого плясуна сменили двое других, звезды значительно меньшей величины. Потом Суффи снова появился на арене, и снова раздались оглушительные крики восторженных зрителей. Когда совершенно стемнело, громадные костры из камыша, разложенные в разных местах, вспыхнули высокими огненными столбами и осветили все вокруг себя мерцающим пожарным светом. Быстро сгорел высохший камыш, пламя опадало, на несколько мгновений становилось темно, и потом все озарялось от подкинутых на огонь свежих вязанок.
На темном небе высыпали мириады звезд. Над рекою поднялся жидкий, словно кисель, туман. На воде расходились большие круги, слышались звучные всплески: какие–то большие рыбы подходили к самому берегу, привлеченные ярким светом разложенных костров.
Везде было шумно и, как кажется, весело, только на песчаной косе, где стояли кара–тюркмены, было по–прежнему тихо: едва мерцали небольшие огоньки, фыркали и жевали ячмень гордые жеребцы, и медленно двигались человеческие тени.
Долго еще не утихало в лагере. Днем успели все выспаться и пользовались прохладою ночи. Только к рассвету заснули самые неугомонные и затихло уснувшее прибрежье. Гайнула, хивинец, подложил себе под голову пук камышовых стеблей, случайно не попавших в костер; в этом пуке вдруг что–то зашуршало и сильно завозилось, отчего Гайнула проснулся и вышвырнул из–под головы беспокойный пучок.
Маленькая головка отделилась от камышового снопа, длинное тонкое тело извилось спиралью, быстро поползло дальше и скрылось под седло, валявшееся поблизости.
- Ишь ты, змея, - подумал Гайнула и вдруг показалось ему, что из степи словно донеслось далекое ржанье.
- Эй, Бабаджак! - крикнул хивинец соседу.
- Эге, - отозвался Бабаджак, не поднимая головы и лежа врастяжку.
Яснее послышалось ржание коня, да и не одного. Вот протяжно заревел верблюд, другой, третий. Далеко, но все ближе и ближе раздавались эти звуки: усталые, измученные продолжительной жаждой животные, видно, прибавили ходу, почуяв близость воды, и ревом выражали свое удовольствие. Вот и человек гикнул: пронзительный свист прорезался уже совсем близко.
- А ведь это наши, - сказал Гайнула Бабаджаку.
- Наши, - отвечал Бабаджак. - Это Кулдаш свистит. Оба хивинца встали, подтянули пояса и пошли навстречу приближавшимся нашим.
- Эй! какого там дьявола по ночам носит? - кричит кто–то, едва успев подобрать свои босые ноги из–под копыт наехавшего коня.
- Осторожней: видишь, человек лежит! - кричит другой.
- Заспались, кобыльи подхвостники (буквальный перевод брани, считающейся у кочевников выражением крайнего презрения), - произнес всадник, пробираясь между спящими. Мало–помалу прибывают всадники, ехавшие вразброд, поодиночке. Вот на светлом фоне утреннего тумана приближаются сбитые в кучу верблюды. Где–то костер раскладывают. Еще в нескольких местах вспыхивают ярые огни. Растет и растет светлая полоса на востоке.
- А Урумбай где? - спрашивает Гайнула у одного из прибывших.
- Зарезали твоего Урумбая.
- Ишь ты, собака, а лошадь его где?
- Лошадь с собою привели. А тебе что?
- Да он мне сорок коканов должен.
- Это кто с вами? - спрашивает батча Суффи, подъезжая верхом на красивой лошадке.
- Где?
- А вот, я видел, лошадей проваживает: одна лошадь из–под русского, должно быть?
- Это джигит–батырь; от русских из–за Дарьи бежал.
- То–то я его прежде никогда не видал, - заключает Бабаджак, приглядываясь сквозь дым костра к Юсупу, тихонько и совершенно спокойно проваживающему своих коней. Казалось, что ему положительно ни до чего не было дела: он был сам по себе; он приехал как будто бы к себе домой; он только случайно держался поблизости того верблюда, с которого снимали Батогова. Он говорил ближайшему джигиту:
- И что такое особенного в этих русских? Ишь как окружили, словно какую невидаль. Я довольно–таки нагляделся на эту дрянь.
- Ну, а другому и разу не пришлось видеть, - резонно отвечал джигит.
- Да, кто любит сидеть под кошмою, у себя в кибитке, тому, кроме своей бабы, ничего не видеть.
- Какие новости? - спрашивал один из прибывших старика в кольчуге, седлавшего лошадь.
- Да что, пока ничего не разберешь.
- Из Бухары не присылали?
- Присылали, да что толку: разве с нашими сговоришь? Если бы Садык был с ними, ну, тогда дело другое, а то каждый врозь.
- Вот наш подберет их.
Джигит кивнул на белую чалму, мелькнувшую вблизи.
- Кто. Аллаяр–то? Не такого нужно.
- Кто хочет к Казале идти, кто к Заравшану. Тюркмены сегодня хотели уйти, да у них что–то тихо, там, на косе–то.
Подошло еще человек пять: азиаты очень любят разговоры о политике.
- Старик Осман говорил, чтобы пока не сметь русских за Дарьей тревожить, - сообщил киргиз из адаевцев.
- Кому это говорил Осман?
- Кому? всем, когда уходил к Каршам. Он же еще говорил хивинским: вы, мол, если у вас уж очень руки чешутся, у бухарцев по кишлакам пограбьте…
- Тоже добру учил твой Осман: - у своих грабить!
- Какие же они свои?
- Правоверные.
- А нам чем жить–то? Вот весь прошедший год у Мозофара служили, сколько народу у нас перебили русские, а что получили? Наобещал горы, а не дал ни чеки (чека - мелкая медная монета в одну треть нашей копейки).
- Ну, у вас–то немного попало под русские пули, тоже осторожность наблюдаете: близко–то не любите подъезжать.
- А под Зара–Булаком?
- То не вы, а тюркмены.
- Мы тоже с ними были.
- Далеко ишаку до жеребца.
Два киргиза с трудом волокли на веревке большого сома, аршина в два с половиною; мокрое, лоснящееся тело громадной рыбы оставляло на песке широкую полосу.
- Где вытащили?
- А там, за косою. Всю ночь сторожили крючья. Два раза срывался, - отвечали рыболовы, едва переводя дух.
Несколько человек возились с лошадью, у которой одну ногу раздуло, как бревно, и животное понурило голову и смотрело неподвижно мутными от боли глазами; из ноздрей тянулась зеленая материя.
- Должно быть, змея укусила?
- Змея.
- Ну, сдохнет.
- Там, на косе, каких два жеребца вчера околело!
- Эй, сбирайся все к зеленой кибитке: Аллаяр говорить будет! - кричало по лагерю несколько голосов.
Толпа хлынула в ту сторону, где за верблюдами, уложенными в ряды, виднелась верхушка зеленой азиатской палатки. Там слышались литавры и рожок; маленькая медная флейточка наигрывала бойкие трели.
Когда взошло солнце, все было уже на ногах и на своем месте; только на косе уже не видно было угрюмых тюркменов. Кучки холодной золы, конский помет и остатки корма пестрели на влажном от утренней росы песке. Всадников как будто и не существовало.
К вечеру два приехавших в лагерь киргиза говорили, что перед восходом солнца они встретили черных тюркменов в десяти ташах (восьмидесяти верстах) от береговой стоянки. Кто угоняется за этими степными орлами, которые на своих ветрах–конях не знают, что такое расстояние?
Я слышал, что перед началом наших войн с Бухарою в 1868 году партия черных тюркмен прошла от Дерегуша (на персидской границе) к Чарджую (на Аму–Дарье) в двое суток. Тюркмены шли, конечно, о двуконь. Да они, впрочем, редко ходят иначе.

IX. Суматоха.

Дикий крик Юсупа, чужая лошадь, прижавшаяся вплотную, выстрелы сзади и гуканье наездников придали откормленному, флегматическому по своей натуре Бельчику и энергии, и силы. Быстро влетела эта оригинальная пара на вершину обрыва и, словно сросшаяся, понеслась по дороге к городу.
Юсуп успел только на одно мгновение обернуться и взглянуть вниз; ему показалось, что Батогов прорвался из этого круга, а значит, через секунду будет вне всякой опасности, разве пуля догонит его Орлика, а уж никак не эти усталые кони барантачей (Юсуп, еще в первую минуту атаки, успел заметить, что лошади неприятеля были значительно изнурены).
Это было то мгновение, когда Батогов, ринувшись на разбойников, пытавшихся заскакать наперерез Марфе Васильевне, опрокинул ударом своего коня одного из них и, казалось, открыл себе этим выход. Но это только казалось.
Печальной развязки свалки под карагачами не видел уже верный джигит, и занят был исполнением последнего приказания своего господина: «Спасай марджу!» Еще раз оглянулся назад Юсуп. Далеко позади тянулась дорога; ничего на ней не было видно; только клубы пыли, поднятые ногами скачущих лошадей, расползались по ветру и медленно оседали на густую темно–зеленую листву тутовых деревьев.
- Где же тюря? - думал джигит и тоскливо оглядывался на пустую дорогу.
Марфа Васильевна, бледная, испуганная донельзя неожиданной развязкой своей утренней прогулки, в первую минуту забыла обо всем: забыла о Батогове, забыла о Брилло, так неожиданно и так некстати появившемся со своим спутником, секундантом. Ей чудились только кругом страшные, скуластые рожи, длинные пики, ей слышались сзади выстрелы и дикие и яростные вопли, и рев преследователей. А между тем преследования не было никакого.
Юсуп схватил ее за талию (на всякий случай: «Все крепче сидеть будет», - думал джигит). Марфе Васильевне показалось, что ее уже срывают с седла. Она взвизгнула и судорожно уцепилась за гриву Бельчика.
Вдали, много впереди их, белелся китель доктора, прежде всех позаботившегося о своем спасении. Навстречу, не спеша, ехал всадник, по–видимому, ничего не знавший о происшедшем. Увидев беглецов, он остановил свою лошадь и озадаченно смотрел, стараясь сквозь пыль разглядеть скачущих.
Перлович был у себя на даче эту ночь; он сводил счеты и писал накладные для отправки своего товара на передовую линию. Захо и другой какой–то купец из маловажных только что вышли из сада и садились на лошадей; они приезжали к Перловичу посоветоваться о каком–то особенном торговом обороте: им хотелось поприжать туземных купцов, учинив один из замоскворецких фортелей, и они думали втянуть сюда Перловича, да только тот не мог ответить им ничего более или менее определенного, не потому, чтобы хотел уклониться от предложения, а просто потому же, почему у себя в одной из накладных он машинально написал вместо: «для отправки в Яны–Курган - двести коробок сардин малого формата; четыре ящика мадеры №… и т. д.» - «ведь связала же судьба с…».
Но тут же спохватился, разорвал испорченную накладную и посмотрел на гостей такими глазами, в которых самый недогадливый мог бы ясно прочитать: «А не пора ли вам по домам, гости почтенные? мне теперь совсем не до торговых оборотов и замоскворецких фортелей».
- Ты ничего не заметил? - спрашивал Захо своего товарища, тяжело влезая на седло и умащиваясь.
- Это насчет чаю–то?
- Нет, не то, а совсем другое… Мне вот уже второй день кажется, что, судя по некоторым признакам, Перлович или рехнулся, или близок к этому.
- Ну, вот!
- Да так. У Хмурова тогда: он думает, что его не видели, а.
- Это под окошками–то?
- Да.
- Это действительно странно. Да вот и теперь: чай готов, посуда подана; Шарип и вина принес: потому, немного понатерся уже и знает, что нужно; три часа сидели, а он и не предложил.
- Да ты бы сам налил.
- Неловко.
- А счет–то хмуровский как подмахнул.
- Как?
- Вверх ногами.
- Гм, смотри, скоро подмахнет где–нибудь «Фердинанд восьмой» - ну, и баста.
- Диковинное дело!
Едва только уехали купцы, Перлович бросил свою работу и посмотрел на часы.
- Половина третьего, никак уже светать начинает, - подумал он. - Черномазый дьяволенок! - произнес он громко.
- Эге! - отозвался Шарип, показываясь до половины в двери.
- Что тебе нужно?
- Тюра звал сейчас.
Перлович махнул отрицательно рукой и стал наливать себе чай в стакан.
- Неужели они его задержали? - думал Перлович наполовину про себя, наполовину вслух: - это было бы скверно; станут допытываться не хотелось бы…
- Тюра,  начал опять Шарип у дверей.
- А?
- Самовар. - показал рукою сарт.
Перлович забыл завернуть кран; вода бежала на табурет, с него лилась на ковры и по сакле распространился беловатый пар.
- Эй, эй! - донесся из–за садовой стены сиплый детский крик.
Перлович быстро вышел из сакли, сбежал с лестницы и направился к калитке. Маленькая фигурка сидела на корточках, как раз у самого порога, и скалила зубы.
- Отнес? - спросил его Перлович, придержав на всякий случай за ворот.
- Отнес.
- Ну что?
- Бить хотели, да я убежал. Акча давай; ты говорил, много акча давать будешь.
Перловичу хотелось удостовериться, дошла ли его записка, действительно, по назначению.
- А какой тюра взял у тебя бумагу? - спросил он.
- Там два тюра был: красный и черный; у красного голова завязана, черный - Малайку по морде бил.
Сартенок взялся за щеку и начал жалобно хныкать.
- Акча давай, Малайка спать пойдет, - ревел он все громче и громче.
Перлович сунул ему что–то и выпустил ворот рубашки, за который во время разговора придерживал сартенка; тот подрал по дороге, кувыркаясь по временам через голову и засунув за щеку полученную мелочь.
- Они его там накроют теперь, - думал Перлович.
- Тюра спать будет?  спрашивал его Шарип, когда Перлович шел обратно садом.
В шесть часов утра.
- Что тюра говорит?
- Чем все это кончится? Господи!
Изумленно глядел Шарип на Перловича, странно ему казалось, - с кем разговаривает тюра? И зачем это он так руками делает? Когда взойдет солнце, чуть только вон там над стеною покажется, - говорил Перлович, теперь уже глядя в упор на своего слугу, - лошадь чтобы была готова, слышишь?
- А теперь Шарип спать пойдет?
- Ступай.
Через минуту Перлович, загасив фонарь, висевший над столом, лег на свою кровать и закрыл глаза. Прошло часа два не то сна, не то какого–то томительного забытья, в котором больная фантазия смешивалась с действительностью; посторонние звуки, храп Шарипа, шелест насекомых, падение на землю переспелых плодов и тихое пение погасавшего самовара ясно и отчетливо поражали слух; только значение этих звуков изменялось, и они принимали фантастическое участие в болезненных грезах спавшего.
Яркий свет озарил сперва вершины деревьев, потом зубчатую вершину стен, лег полосою на плоской крыше и светлым лучом проник во внутренность сакли. Перлович проснулся. Часы показывали пять. Пора было ехать. Шарип за стеною шаркал скребницей, отскабливая от шерсти чалого присохшую грязь.
- Куда это он так рано?  рассуждал Шарип, придерживая стремя, пока Перлович садился.
- Нагайку подай! Собаку держи, чтобы за мной не убежала.
Шарип прихватил за ошейник желтого сеттера, который начал визжать и рваться: он привык всегда сопутствовать своему господину и огрызался на удерживающего, пытаясь куснуть его за руку. Перлович поехал шибкою рысью.
Бойко бежал чалый и скоро донес Перловича до триумфальной арки. Здесь всадник повернул влево и поехал шагом. Он набирался стороною, словно не хотел, чтобы его видели, и скоро выбрался на пустыри, лежавшие близ узкого переулка.
Здесь он остановился и слез с лошади. Большие груды кирпича и разного мусора совершенно закрывали его со стороны проезжей улицы, а сзади тянулись кусты, еще не вырубленные для очистки места. Перлович привязал чалого и осторожно пошел пешком, направляясь к стене, за которою чернели две закопченые печные трубы. Он отыскал сквозную трещину, приставил к ней свой глаз и увидел внутренность небольшого двора, в котором, под навесом, стоял на привязи совсем оседланный дамским седлом хмуровский Бельчик.
Не более как через пять минут после того, как Перлович устроился в своей обсерватории, входная дверь дома дрогнула, звонко щелкнул запертый извнутри замок, и на пороге показалась Марфа Васильевна, немного заспанная, натирая одною рукою глаза и придерживая другою не совсем аккуратно надетую длинную черную юбку. Выйдя на двор, она поправилась и привела в порядок свой туалет, нисколько не подозревая, что за нею наблюдают два нескромных глаза.
Опытным взглядом она окинула седловку, растолкала спавшего под яслями татарина и, с его помощью, взобралась на седло. Хрипло загудела половинка ворот, пропуская наездницу; протяжно зевнул татарин, снова свертываясь клубком, на своем прежнем месте.
- Поехала!  произнес Перлович и начал осторожное отступление к своему чалому.
Когда он выбрался опять па проезжую улицу, то, на одно мгновение, заметил вдали, под самою кручею, над которой неясно виднелись громады новой крепости, - белое пятно Бельчика, во все лопатки дующего иноходью, вниз по Ниазбекской дороге.
Тогда Перлович поехал совсем в другую сторону, в старое предместье города. Проезжая мимо одного из дворов, он приподнялся на стременах и заглянул через стенку; там тоже стояли две оседланные лошади. Перлович узнал обеих и слышал за запертыми ставнями дома знакомые голоса.
- Оно, конечно, - говорил один голос, - случай более чем подходящий; но я, право, думаю, что тебе не усидеть на седле.
- А вот увидишь! - говорил другой голос.
- Ведь это неблизко.
- Пистолеты подай!
- И какая это шельма писала?. Вот бы узнать!
Перлович попятил чалого и, не решаясь ехать мимо окон, хотя и запертых войлочными ставнями, повернул в боковой переулок и стал дожидаться.
- Поехали и эти! - сорвалось у него с языка, и довольно громко, при виде двух всадников, крупною рысью проскакавших мимо него и повернувших как раз по той дорог, по которой отчетливо виднелись еще никем не заезженные следы Бельчика.
Перлович решил, что как Марфа Васильевна, так и рыжий артиллерист с доктором не будут терять времени, и если он поедет туда же не спеша, то попадет, как бы случайно, к развязке дела; а жгучее, болезненное любопытство не позволяло ему покойно, дома, дожидаться результатов, и ему большого труда стоило удерживать себя настолько, чтобы ехать шагом, не пускаясь вскачь за теми, которые уже давно скрылись из виду в узкой, извилистой дороге, проложенной между непрерывными стенами туземных садов и огородов.
Первый всадник, которого встретил Перлович, был, как уже известно, доктор. Взглянув на лицо и всю фигуру беглеца, Перлович догадался, что случилось что–то необыкновенное, и у него мелькнули следующие соображения: - доктор один. Брилло остался. Эти звуки, так похожие на выстрелы (Перлович слышал, за несколько минут перед встречею с доктором, слабый далекий звук пистолетного выстрела). Где же остальные? Батогов где?
- Доктор, доктор! - кричал Перлович. Но доктор, казалось, ничего не слышал и не видел. Вытянутое бледное лицо его было искажено ужасом, он гнал своего несчастного коня, машинально теребя поводья, колотя его каблуками в бока, щелкая нагайкою куда попало: по ушам, по шее, по крупу и даже, не чувствуя боли, по своим собственным ногам, обутым в походные сапоги.
Доктор пронесся мимо, чуть не свалив Перловича своею лошадью. Вот еще клубится пыль; скачут двое. Ба! Марфа Васильевна, с нею джигит. Наездница тоже, пожалуй, пронеслась бы мимо, но Перлович повернул лошадь и поскакал рядом.
- Марфа Васильевна, ради Бога, что случилось?! - говорил Перлович, задыхаясь от страшного волнения, глотая густую пыль, в которой они скакали.
- Он убит, - простонала Марфа Васильевна. - Татары!
- Кто, кто, Батогов? - спрашивал Перлович, забыв, что проговаривается.
- Он! Все! - Марфа Васильевна вдруг зарыдала и на всем скаку припала к гриве своего Бельчика.
Перловичу вдруг стало необыкновенно весело.
- Юсупка назад. Юсупка там надо, - заговорил джигит, смекнув, что теперь его может сменить этот, другой тюра, что встретился им на дороге. Он выпустил поводья Бельчика и повернул назад.
Так же бессознательно, так же неистово погоняя своего коня, как погонял его доктор, несся Юсупка назад, дико гикая, стиснув зубами вынутый из чехла нож, сжав в правом кулаке железную рукоять туземной шашки.
Два всадника неслись в две противоположный стороны: в одну скакал трус в европейском костюме; в другую - герой в неуклюжем халате и в шапке кочевого дикаря. Перлович снимал с седла Марфу Васильевну, совсем уже потерявшую сознание. Лошади, взмыленные, тяжело переводя дух, стояли посреди дороги.
Перлович, подхватив под мышки бесчувственную Марфу Васильевну, оттащил ее немного в сторону, где не было так пыльно и у самой стены зеленела довольно густая трава, - и усадил ее, придерживая руками эту хорошенькую головку с растрепавшимися волосами, с закрытыми глазами, с нижней губою, хотя и отвисшей весьма некрасиво книзу, но зато открывшей ряд ровных, белых зубов, судорожно стиснутых, едва пропускавших чуть заметное дыхание.
Перлович вспомнил, что надо расстегнуть шнурки платья, - сунулся, стал шарить руками, шарил довольно усердно, но заметил, что его предупредили: платье было уже расстегнуто, и амазонка сползала вниз. Перлович запутался в бесчисленных шнурках и тесемках, сгруппировавшихся у пояса, наколол пальцы на какую–то скрытую булавку и ограничился тем, что тщательно принялся исследовать, насколько сильно бьется еще сердце Марфы Васильевны.
Красавица вдруг открыла глаза. Перлович быстро отдернул руку. Она, казалось, только сию минуту узнала его. Она изумилась.
- Вы как здесь?
Марфа Васильевна быстро отодвинулась и хотела встать, но запуталась. Перлович помог ей подняться на ноги.
- Я случайно - бормотал он, сильно смущенный этим вопросом. - Вижу: скачет. Тут Юсуп, доктор тоже. Что случилось?
Марфа Васильевна все вспомнила и сообразила.
- Скорей, скорей в город, - произнесла она, - там на Беш–Агаче шайка барантачей. Они сейчас за нами.
Перлович понял и струсил. Он смекнул, в чем дело, и даже задрожал весь, как вспомнил, что они несколько минут потеряли даром; вот–вот, могут показаться барантачи, покончившие уже, конечно, с теми, кто остался сзади. Доктор ускакал, Марфа Васильевна здесь, Батогова и Брилло нет, х они там: они, значит, оба погибли!
В городе, на старом коканском дворе, длинными рядами стояли в коновязях казачьи лошади. Два часовых–казака лениво бродили у ворот с обнаженными шашками, по двору шлялись полусонные фигуры; в одном углу казак раздувал походный самоварчик; на плоскую крышу взобрался по лестнице трубач, прищурился на солнце, потянулся, подул свой рожок и приставил его к губам: он собирался проиграть сигнал к водопою.
Оба часовых едва успели отскочить и чуть не попали под ноги наскакавших лошадей. На двор влетела Марфа Васильевна, за нею следом Перлович.
- Седлать! - пронзительно крикнула наездница, и крикнула так, что все лошади шарахнулись и заметались на своих арканах, а во всех окнах показались озадаченные полупроснувшиеся рожи.
- Марфа Васильевна, они вас не послушают, - уговаривал ее Перлович. - Дежурный где? - начал он кричать в свою очередь. - Сотенный командир где? Голубчик, - обратился он к казаку, подбежавшему было к забору, но, заметив прибывших, принявшего иную, более приличную позу. - Послушай, голубчик, сотенный ваш где?
- Да вам чего надо? - протянул голубчик.
- Эй, господин! Вы тут что? - кричал кто–то, высунувшись из окна. Он был в одном белье, но на голове была фуражка с кокардою, а в руках держал он китель с офицерскими погонами, который, по–видимому, собирался натягивать на свои широкие плечи.
Перлович понял, что это и есть сам сотенный, и объяснил ему, в чем дело.
- Без приказания не могу–с.
Но, Боже мой! - вставила Марфа Васильевна. - Время уходит.
- Да вы пожалуйте в горницу пока, - приглашал сотенный, - чаю не прикажете ли?
- Послушайте, вы велите седлать, а я привезу вам сию минуту приказание. Генерал тут недалеко. все–таки время не пропадет даром. А вы, Марфа Васильевна, где же вы? а?!
Перлович оглянулся: на дворе не было Марфы Васильевны: она, догадавшись, что нужно, поскакала к генералу сама, прежде чем Перлович высказал свое предложение.
- Эй, ребята, поить коней, - распорядился сотенный командир. - Да пожалуйте же в горницу. И как–с далеко было это нападение–с?
Перлович слез с лошади.
- В третьем году–с. Еще при генерале Романовском–с - начал сотенный.
Звонкая трель трубы прозвенела к водопою и на двор высыпали, в цветных ситцевых рубахах, несколько десятков оренбургских казаков. Лошади весело заржали и топтались на месте. Генерал вел жизнь регулярную: вставал рано утром и, пользуясь тем, что на улицах никого еще не было, выходил в одном белье на балкон своего дома и прохаживался с ароматною сигарою во рту.
Так и теперь; он, отмерив раз пятнадцать длину и ширину своего балкона, присел на перила и стал соображать что–то, жестикулируя рукою от левого плеча к правому бедру, как бы поглаживая невидимую ленту и поправляя таковую же звезду.
Тучные формы генерала рельефно рисовались под тонким бельем, и, вероятно, генеральские думы были самого игривого характера, потому что он раза два пришлепнул себя по этим формам, процедя сквозь зубы: «Гм, недурно бы и бриллианты на шпагу».
Вдруг, как из–под земли, пред ним у самых перилл балкона явилась Марфа Васильевна. Взволнованная, с ярким, пятнистым румянцем на щеках, верхом на взмыленном белом коне, она сразу показалась генералу каким–то видением, но он тотчас же узнал ее.
С ловкостью, свойственною всем военным людям, он занес ногу через перила, хотел прямо соскочить на землю (благо, было очень низко) и помочь даме сойти с лошади, но вспомнил, в каком он костюме, слегка сконфузился и произнес приятным баритоном:
- Марфа Васильевна, pardon! Entrez, madame. Я сию минуту. Казак, прими лошадь. Мина, умываться! - и исчез в дверях, мелькнув в них на мгновение своею тучною, белою фигурою.
Через секунду эта фигура показалась на мгновение в одном из окон. Марфа Васильевна, не слезая с лошади, кинулась к этому окну.
- Господа! все проволочки, а время идет. Генерал! Ради Бога, да слушайте же!
Она наклонилась над окном и заглянула во внутрь комнаты. Невидимая рука задернула белую штору. Перед глазами Марфы Васильевны, вместо генерала, появился китаец в зеленом халате, под золотым балдахином, стреляющий из лука в красного дракона.
За этим китайцем что–то плескалось и фыркало, и генеральский голос, захлебываясь, произносил по временам: «Лей на голову, на самое темя, болван! Три губкою спину. Вот так. что бы это там могло случиться? Запри дверь…».
Марфа Васильевна чуть не плюнула со злости в этого китайца и рванулась к подъезду. Часовой почему–то отсалютовал; два казака кинулись принимать лошадь. В ворота въехал Перлович.
- Марфа Васильевна, - сказал он, - поезжайте–ка лучше домой и успокойтесь, ведь вы на себя не похожи.
Марфа Васильевна хотела что–то возражать…
- Да ведь совсем скандал выходит. Смотрите, вот уж на улицах народ показался.
Она посмотрела вдоль улицы; длинные извозчичьи дрожки в одну лошадь дребезжали по новому шоссе; в этих дрожках сидели две офицерские шинели и клевали носами: они, кажется, не из дому ехали, а скорее домой. Барыня в розовом платье, с голубым зонтиком, шла с солдатом позади; из окна соседнего дома показалась рука с каким–то сосудом и выплеснула что–то на улицу; где–то неподалеку скрипела туземная арба.
Марфа Васильевна вдруг зевнула, совершенно неожиданно, даже для себя; экстаз проходил. Она совершенно согласилась с Перловичем, что он прав, предлагая ей ехать домой.
- Так вы. - начала она.
- Непременно, непременно. - Перлович соскочил с лошади и вошел в генеральский дом.
Марфа Васильевна повернула Бельчика и поехала шагом к себе в узкий переулок. Приветливый, весь олицетворенная любезность и предупредительность, появился генерал из–за портьеры.
- Как мне совестно, parole d’honneur, - начал он, раскинув руки, словно для объятий, изумленно посмотрел кругом, выпрямился и отрывисто произнес:
- Вам что угодно?
Перлович объяснил ему, в чем дело.
- Гм - промычал генерал. - Послать за адъютантом, - крикнул он громко, пригласил Перловича сесть и подождать и пошел во внутренние апартаменты.

X. Погоня.

Несмотря на различные формальности, значительно затягивавшие дело, небольшой кавалерийский отряд собрался часам к десяти утра в базарном проходе, и ждали только Перловича, который почему–то взялся быть проводником к месту катастрофы, а пока поскакал переменить свою лошадь, так как его чалый положительно был уже негоден к такой далекой поездке.
Быстро разнеслась по всему городу весть о кровавом событии у Беш–Агача, и множество народу собралось провожать выступающий отряд: явились даже волонтеры, заявившие свое намерение идти вместе с отрядом. В числе последних находился и Хмуров, который больше всех суетился, рыская верхом на красивом караковом жеребце и сообщая всем свои планы преследования.
- Надо их перехватить, пока за Дарью не перевалились, - кричал он. - А то их там только и видали. Чего мешков с собою набрали! - накинулся он на казаков. - Эк навьючились, кошемники!.. Ведь верст пятьдесят скакать придется, свиньи полосатые!
- Ладно, и рысцою будет в самую пору, - ворчал урядник, прилаживая за седлом холщевые торбы с ячменем.
- Не мешало бы взять с собою хотя немного артиллерии, - заявил щеголеватый адъютант. Он тоже приехал, совсем по–походному, и далее с охотничьей двустволкой в руках и биноклем в футляре, висевшем на ремешке чрез плечо.
- Бомбические орудия повезем для вас по арыкам да буеракам! - накинулся на него Хмуров.
- Нет, все бы, знаете, ракетные станки: это действует морально.
Туземцы заняли пестрыми группами все соседние крыши и смотрели на долгие сборы, шепотом передавая друг другу разные предположения. Они не знали, в чем дело, и решили, что это, должно быть, подступает сам эмир к их городу.
Прискакал, наконец, и Перлович.
- Садись! - протянул сотенный командир.
Дребезжа оружием, неловко полезли казаки на своих маштаков и стали выстраиваться.
- Господи, благослови! С Богом, братцы!
Казаки начали набожно креститься. Тронулись.
- Сто–о–ой! - тянет снова командир.
- Ребята, скатай кто–нибудь ко мне; там в горнице, на столе, предписание генеральское лежит: как бы ветром не сдуло.
Разом человек пять поскакали за генеральским предписанием.
- Ма–арш!  опять запел командир.
Опять двинулись вперед.
Сгоряча погнали самою ходкою рысью. Перлович молча скакал впереди всех. Взяли напрямик, через туземный город, для выигрыша времени. Вонючие, грязные торговые ряды под навесами, никогда не пропускавшими лучей солнца, но нисколько не задерживающими проливных осенних и зимних дождей, несколько задержали бег лошадей.
Казачьи кони провалились по брюхо, гнилые миазмы подымались из–под развороченных верхних слоев вечной грязи, брызги летели во все стороны и обдавали пестрый разнокалиберный товар, лежавший открыто, напоказ, в маленьких туземных лавочках.
Торгаши глядели испуганно на эту кавалькаду; туземные лошади, привязанные у точеных столбов, поддерживающих навесы, прижимали уши, визжали и били задом пробегавших мимо казачьих лошадей.
- Стой!
Передние остановились; задние стали догонять передних.
- Да что же, черт вас возьми, стой да стой! - горячился Хмуров, наскакав на командира.
- Позвольте, нельзя. Ребята, купи кто лепешек: там, неравно, закусить придется. Михеев, бутыль с тобой?
- У Павлова в торбе, - отзывается из задних рядов голос Михеева.
- Но оттягивать - эй! Что разбрелись! - кричит командир. - Марш!
- Слышь ты! - кричит Хмуров Перловичу. - Мы там не проедем: там мост разобран…
Перлович не слушает и все погоняет лошадь.
- Смотри, назад придется вернуться…
- Назад, - говорит один казак из передних другому, запаливая на бегу трубочку. - Легко сказать - назад: этак мы верст шесть кругу должны сделать.
- А кто понес нас базарами; надоть было обыкновенной дорогой.
- Обыкновенной!
- Стой! - командует сотенный и добавляет: - Вот тебе и раз!
Перлович в недоумении ездит по крутому берегу оврага. Спуститься некуда, и даже пешему невозможно; со дна этого оврага торчат полуразрушенные козлы разобранного моста; на противоположной стороне уцелело еще одно прясло и висит в виде балкона, а внизу, между таловых кустов, сочится какая–то грязная струйка.
- Я говорил! - заорал Хмуров. - Я говорил! Назад, назад скорей!
Постояли минуту, другую - пораздумали. Всякий заглянул вниз и всякий сказал: «Ведь, ишь ты, разобран!» Один казак пробовал было спуститься, да чуть не оборвался и не полетел с высоты, по крайней мере, десяти сажень.
- Чего лезешь ты! рыло киргизское! - крикнул на него сотенный командир. - Назад, так назад. Направо кругом! - запел он и тотчас же перевел на обыкновенный язык: - заворачивай, братцы!
Завернули.
- Теперь куда же? - подумал вслух Хмуров.
- Известно, опять через базар и в Чиназские ворота, а там возьмем правее, ну и в самый раз, - отвечал ему командир.
Перлович уступил свое переднее место Хмурову, который, обгоняя его, произнес с укором:
- Что, брат, ближе вышло? А времени–то сколько ушло!
Перлович промолчал. Быстрая езда и жаркое утро всех разгорячило, лица были красны, словно пылали, одно только лицо его, Перловича, было желто и по нем выступали какие–то пятна: конвульсивно стискивала поводья холодная рука, и во рту он чувствовал сильную горечь. Очень–очень некрасив он был в эту минуту, а эта странная перемена потому только и не была замечена, что все слишком заняты были одною идеею - напасть поскорее на след барантачей.
Наконец, спустя часа полтора после выступления, напали на настоящую дорогу, и вдали, на вершине обрыва, показалась старая гробница.
- Тсс!.. - приподнял руку сотенный командир. - Теперь, голубчики мои, теперь осторожней! Шестеро слезьте с коней, да ползком, братцы, тихонько чуть–чуть ни Боже мой, и, значит, коли что, ежели как, то сейчас.
Казаки, казалось, поняли эту речь, и человек шесть полезли на брюхе «тихонько, осторожней, коли что, ежели как», а остальные начали осматривать винтовки, щелкая замками и продувая стволы.
- И какого там черта еще! - крикнул Хмуров, проскакал мимо ползущих на брюхе казаков, чуть не вытянул одного нагайкой, благо удобно было, и остановился на самом гребне обрыва, на том самом месте, где виднелись еще следы Бельчика. Если бы Хмуров не смотрел, вытаращив глаза, на что–то внизу, то наверное бы узнал эти полукруглые значки, резко отпечатавшиеся на красноватом грунте выветрившегося гранита.
Любопытство взяло верх над осторожностью. Да к тому же пример Хмурова подействовал заразительно. Мало–помалу, всадник за всадником, столпились все над обрывом: подползли и те шестеро, исполняя до конца приказ начальства, доползли, встали, отряхнулись и пошли к своим лошадям.
На ярко–зеленой поляне, в тени развесистых карагачей, валялось несколько предметов: какая–то красная тряпка, ножны от туземной шашки и труп в кителе, в красных шелковых панталонах. Трудно было разобрать, как этот труп лежал: лицом вверх или затылком?
У этого трупа не было ни лица, ни затылка.
- Батогов! - крикнул Хмуров. - Это его красные шаровары.
Перлович покачнулся на седле и схватился за гриву. Ему показалось, что он вместе с конем оборвался с кручи и летит вниз. Потихонько спустились вниз по тропинке и окружили тело.
- Погоны артиллерийские, золотые, - произнес щеголеватый адъютант.
- Ну, значит, Брилло, - решил Хмуров.
- Коли ежели не имеется головы, - заявил сотенный командир, - ужасно трудно признать, что за человек. Потому, ежели как все остальное.
- А там, в овраге, никого нет? - доносился голос одного из казаков.
- Большое сходство между собою имеют, - докончил начальник отряда.
- Как же, - возразил кто–то, - ежели мусульман, или там жид, и опять православный, - завсегда без головы узнать можно.
- Коли ежели без одежи.
- Да будет вам! - прервал спор Хмуров. - Свалка была здесь, это верно; вишь, крови везде сколько! А отсюда следы пошли вон, позади этого двора на дорогу. Пускай подберут тело кто–нибудь и отвезут в город, а мы дальше. Теперь мы на следу, дело верное; может, и догоним к вечеру.
Распорядились насчет тела Брилло и тронулись дальше. Скоро выбрались на Ниазбекскую дорогу. Здесь многочисленные следы конских ног, ясно видные в узком, мало проезжем переулке, исчезли, затертые следами арбяных колес только что проехавшего обоза.
Пришлось обратиться к расспросам, и сотенный командир подъехал к маленькой чайной лавочке, старик хозяин которой смотрел на подъехавшего русского усиленно моргающими глазами. Начался допрос с помощью переводчика, казака–башкирца.
- Барантачи куда пошли? - начал сотский. Казак перевел.
- Кто? - переспросил сарт.
- Барантачи, разбойники, каракчи, - пояснял командир и начинал горячиться. Казак–переводчик тоже начинал волноваться.
- Не знаю никаких барантачей, - говорил старик. - Я здесь сижу с самоваром, зла никому не делаю. У меня и кальяны есть. Вон из них ваши казаки курят, - указал он на казаков, которые между тем не теряли дорогого времени.
- Да бросьте его! - говорил Хмуров: - вы все равно никакого толку не добьетесь. Да и чего расспрашивать? Куда они уйти могут, как не к Дарье.
- Конечно, к Дарье, - подтвердил щеголеватый адъютант. - А вы мне, господин есаул, - обратился он к сотенному командиру, — дайте человек четырех проводить меня до города: одному небезопасно.
- Кто вас съест? Чего вы боитесь? - заметил Хмуров.
- Но пустякам рисковать не желаю–с, извините–с… А дальше ехать я не могу я совершенно нездоров, да к тому же дела.
- Да убирайтесь к черту!
- Господин Хмуров!
- Проваливайте!
Адъютант уехал, процедив сквозь зубы:
- Я еще с вами поговорю.
- С Богом, братцы!
Поехали. Часа чрез полтора довольно скорой езды погоня опять напала на след: допросили встречного погонщика, который вез топливо в город на четырех вьючных ослах. Он дал кое–какие более определенные указания. В кишлаке сарт Мурза–бай, приятель Батогова, дал уже совершенно ясные указания: он сообщил и число барантачей, сколько мог заметить, и то, что Юсуп, джигит Батогова, часа за два только проскакал мимо его лавки и даже не остановился покурить кальяна, предложенного ему Мурза–баем.
Тут же сообщили другие, проезжие курамины, что видели барантачей в другом месте, верстах в пяти правее. Это известие тоже было верно. Ясно было, что партия разделилась. Решили разделить и отряд, тем более что казаков была почти целая сотня и каждый отряд все–таки был достаточно силен сравнительно с партией барантачей.
Разделились: с одним отрядом поехал сам сотенный командир, с другим Хмуров и Перлович. Второй отряд сильно задал ходу, потому что Хмуров ругался не на живот, а на смерть, а - главное, - обещал казакам, если нагонят, по рублю на рыло и ведро водки на всех.
- Ваше скуловородие! - обратился урядник, равняясь своим конем с хмуровским жеребцом. - Позвольте коней напоить: задохнутся, гляди, как загорелись; жарко!
- Ну, пой поскорее, что ли.
Остановились. Казаки протирали запыленные ноздри лошадей полами своих рубах, поправляли седловку и сами маленько поправлялись.
- Чуточку постоим, - говорил урядник, - зато уж как ахнем!
Постояли чуточку, сели на лошадей, и действительно ахнули!
- Братцы, вон они! - крикнул кто–то.
Все лошади разом поддали; хмуровский жеребец даже взвился на дыбы. У Перловича замерло сердце. Верстах в трех, впереди, но несколько правей, мелькнула меж таловых кустов красная точка; вот еще, еще. Эти точки, должно быть, заметили преследователей и пошли скорей. Но нетрудно было заметить, что расстояние, отделявшее преследователей от преследуемых, становилось все меньше и меньше.
Вот еще кусты, частые, густые. Красные точки скрылись в них и пропали. Вероятно, эти заросли задержали бег лошадей, потому что когда беглецы показались снова, их отделяло не более полуверсты. Хмуров выхватил револьвер, кинул поводья на шею коня и много опередил казачьих лошадей.
Вдруг последний неприятельский всадник скрылся на мгновение в маленьком белом облачке. Что–то прогудело в воздухе.
- Ишь, пальнул; нешто ответить? - заметил урядник.
- Чего там пустяками заниматься; сейчас насядем.
Хмуров уже налетал. Скулатая рожа обернулась, посмотрела на него через плечо и погрозила ножом, и вдруг мелькнула полами красного халата: Хмуров почти в упор выстрелил из своего револьвера. Барантачи, видя, что им не уйти, соскочили с лошадей и бросились в заросли. Раздалось несколько выстрелов. Казаки поскакали в объезд, человек десять спешились и полезли за бежавшими.
Один казак шатался на лошади, словно пьяный. Он затянул один повод; лошадь его крутилась на одном месте и упала набок, оступившись в канаву. Лошадь вскочила снова на ноги и отбежала в сторону. Казак силился подняться, но не мог.
Трое казаков тащили волоком какую–то фигуру с гладко обритым, сверкавшим на солнце черепом; красный халат на этой фигуре висел клочьями. Фигура эта усиленно барахталась.
- Вяжи его, подлеца, вяжи! - кричал урядник.
- Идите сюда! - кричал из кустов Хмуров.
- Братцы, один никак убег? - слышен был чей–то сиплый голос. - Вот он, вот он. Насядь на него. Гляди, осторожней, - может, пырнет.
Восемь лошадей, принадлежавших барантачам, усталых, худых до того, что можно было ощупать все кости, были переловлены и сбиты в кучу. В кустах мелькали кое–где казачьи рубахи, по временам слышались выстрелы.
Это весьма напоминало охоту. Да разве это и не была охота на самом деле? На дорогу выбрался Хмуров. Он был весь в крови и без шапки. Он поправлял пальцами волоса, спутанные ветром, и размазывал по лицу кровавые узоры. Впрочем, это была не его кровь. Правда, его стукнули прикладом по голове, удар, который сбил с него шапку, удар, от которого раскололся приклад и отлетел в сторону. Легкие приклады азиатских ружей чрезвычайно непрочны.
- Лошадей сколько? - спросил он урядника.
- Восемь. Больше не было.
- А там семерых уложили; один удрал–таки!
- Живьем одного поймали, ваше скуловородие! - отрапортовал урядник.
- А, значит, все. Значит, Батогов с другими. Скверно! Зачерпни воды, вон в канаве, рожу умыть.
На лице Перловича, который все время, словно истукан, стоял верхом посреди всеобщей сумятицы, показалось что–то вроде живого румянца.

XI. Герой.

Муж Марфы Васильевны стоял над большой чертежной доской и отмечал что–то циркулем. Топот коня на дворе заставил его поднять голову. Дверь слегка стукнула, он обернулся.
- Ну, Марта, - спросил он, - как твое новое знакомство?
Марфа Васильевна не отвечала.
- Что так рано?
Он взглянул на нее пристальнее, и тот слегка язвительный тон, который он хотел придать своему вопросу, замер у него в горле. Перед ним стояла не Марта, цветущая, румяная, вечно веселая. Нет, это была только ее тень.
Волосы и платье в беспорядке, лицо бледное, как полотно, под глазами темные, синие круги, и сами глаза такие тусклые, так неопределенно смотрящие и как будто ничего не видящие, грязные полосы пыли на лице.
- Марта, голубчик, да что же случилось такое?
В пылу энергии Марфа Васильевна выдержала все нервные потрясения, испытанные ею в то утро, богатое событиями. Усиленная езда верхом разбила ее тело, и только какое–то странное опьянение - этот экстаз, охвативший ее - поддерживало ее физические силы. Но наступила реакция, экстаз прошел.
- Марта, да скажи же хоть слово, - говорил ей муж и даже тряс ее за плечи.
- Я спать хочу, - прошептала она чуть слышно и пошатнулась. Он подхватил ее. Если бы он этого не сделал, то Марфа Васильевна не устояла бы на ногах. Он чувствовал, как все тяжелее и тяжелее становилось это тело, ноги подгибались, и оно словно выскальзывало из рук. Он крепко стиснул свою жену и потащил ее волоком в кровати. Руки повисли, ноги поволоклись по плитному полу, голова, словно у трупа, перегнулась на безжизненной шее, и волосы мели эти кирпичные плиты.
Маленький котенок Марфы Васильевны стремительно рванулся из–под дивана: ему хотелось поиграть этими длинными, стелящимися по полу волосами, но на него чуть не наступил муж Марфы Васильевны, и котенок жалобно мяукнул и свернулся в клубок на прежнем месте.
Кое–как, с трудом уложил он на постель свою жену и стал над нею в раздумье. Он совсем потерялся и не знал, что делать, к чему приступить. Вдруг глаза его упали на эти грязные полосы, что шли вдоль всего лица, на эти тонкие пальцы, выпачканные поводьями. Он схватил полотенце, намочил его и начал отирать лицо и руки. Тер долго, тер усиленно; особенно возился он с пальцами: черная маслянистая мазь не отставала; он даже мылом пробовал, и вдруг хватил кулаком по лбу и бросил полотенце.
- Доктора, доктора! - кричал он, выбежав на улицу. Он хорошо знал все адреса здешних докторов, но в эту минуту совершенно забыл их. В голове у него стоял какой–то сумбур.
Красивый офицер на красивом коне опять ехал, гарцуя мимо окон. Он ничего еще не знал о случившемся и катался, по обыкновению, мимо окна, в котором рассчитывал видеть Марфу Васильевну.
- Что, кто болен? Кому доктора? - спросил он, задержав коня у калитки дома.
Ради Бога, скачите, как вас, Набрюшников, что ли? везите доктора какого попало: всех. Да скорее!
- Марфа Васильевна?!
- Умирает. Умерла совсем! Да скорее же, скорее!
Красивый офицер ловко повернул коня, пригнулся и щелкнул. Конь поддал задом, офицер очутился на шее, однако справился и поскакал. Муж Марфы Васильевны вбежал опять в комнаты. Она лежала так же неподвижно; из раскрытых губ чуть вылетало слабое дыхание: она спала, по–видимому. Но этот сон так похож был на смерть! Даже глаза не были совсем закрыты и сквозь темные, длинные ресницы глядели безжизненно, тускло, неподвижно. Так именно смотрят незакрытые глаза покойника.
- Ну, что ж я ничего, - говорил сам с собою муж Марфы Васильевны. - Надо ждать доктора; что я могу сделать? А пока займусь делом - (он сам собою бравировал). - Зачем время терять: время - деньги.
Он подошел к столу, взял линейку, наложил ее, черкнул сильно карандашом, так сильно, что в руке что–то треснуло. Швырнул на пол и линейку, и обломки карандаша; тихонько, на цыпочках, словно боялся разбудить больную, подошел он к постели и стал в ногах. Он задумался.
В комнате была мертвая тишина, только и слышно было, как маленький котенок катал по полу какую то пуговицу, и по стеклу стучала большая зеленая муха.
- Это мы сейчас это мы сразу. А где больная?.. А вон оно как!
В комнату вошел, слегка пошатываясь, толстый доктор, не наш доктор, а совсем другой, с густыми темными бакенбардами, в фуражке, надетой совсем на затылок. Пахнуло сильно чем–то спиртуозным, не то ромом, не то водкой, сильно также давал себя чувствовать пряный аромат лимбургского сыра. Муж Марфы Васильевны поднял голову.
- А, доктор вот смотрите…
- Ничего, ничего; это мы сейчас.
Доктор шагнул, пошатнулся и поспешил поскорей сесть на край постели. Кровать затрещала. Глаза больной раскрылись как будто бы немного шире. Из–за дверей высовывался Набрюшников: он не решался войти и силился издали, через плечи доктора, взглянуть, что там такое делается.
- Доктор, что это вы делаете?
- А это я пульс щупаю.
- Да разве там пульс! Набрюшников, где вы эту свинью нашли?
- Эй вы, не слишком! Я не позволю - промычал доктор, встал и чуть опять не упал на кровать.
- В бильярдной у Тюльпаненфельда. Да я сейчас другого. Я сейчас. Кто же его знал? По мундиру доктор. Я.
Набрюшников заметался и скрылся.
- Вон отсюда!
- Кто - я?
- Вон, или пришибу на месте!
Он схватил со стола тяжелый подсвечник и замахнулся. Пьяный доктор струсил.
- Это я ничего, это я могу, все могу, а впрочем, я уйду, я уйду. Мне что? - (он направился к двери). - Мне что? Мне все равно; - пускай умирает. Мертвые бо сраму не. Эй, дружище! - (Доктор заметил кого–то, ехавшего мимо на извозчичьих дрожках). - Подвези, мне только до этого Тюль. Тюль.  Тюль.
- Ползи на всех четырех, - говорил чей–то голос, и дрожки задребезжали мимо.
Прошло часа два, томительных, страшных два часа. Марфа Васильевна все находилась в одном и том же положении. Наконец послышались шаги па дворе. Вошел Набрюшников, остановился на пороге и пропустил вперед другого доктора. Этот был в нормальном положении. Он протянул руку мужу Марфы Васильевны, слегка пожал его руку, проговорил многозначительное «гм», и стал считать пульс.
- Тс–тс–тс. дело–то скверно. За льдом пошлите.
Набрюшников ринулся к дверям. Марфа Васильевна зашевелила губами.
- Тс… - произнес доктор.
- Тс… - повторил муж.
Набрюшников остановился в дверях и приподнялся на цыпочки.
- Вороне где–то Бог послал кусочек сыру, - тихо проговорила Марфа Васильевна, проговорила и замолчала.
- Ну, и слава Богу,-- так же тихо проговорил доктор.
Набрюшников вдруг фыркнул.
- Что же это, доктор?
- Бред начинается, и весьма престранный бред. Холодные компрессы на голову, непрерывные компрессы. Лед к вискам.
- Лед к вискам, - машинально проговорил муж.
- Да–с, горячка и еще какая! Ну, да натура–то славная, здоровая, может, и выдержит; а не выдержит. А - что такое?
Доктор обернулся. Муж Марфы Васильевны тихо рыдал.
- Ну, Господь с вами, я уйду, - говорил доктор, - я вам лучше пришлю свою барыню
Он на цыпочках пошел к дверям. Набрюшников с большою глыбою льда в руках попался ему навстречу. А в тот же вечер, в ресторане Тюльпаненфельда, речь шла о событиях дня. Говорили о болезни Марфы Васильевны, говорили об ее муже.
- То есть, в жизни не видал я такой тряпки, - говорил сановитый чиновник с крестом на шее.
- Кто это тряпка - кто? - повернулся к нему от прилавка доктор.
- Да все он же, муж Мар.
- Он тряпка, он?! Это - герой!
Гомерический хохот раздался по всему залу ресторана. Доктор вспылил. Он даже схватился за спинку стула.
- Да, герой! - кричал он.  Почище ваших всех хваленых храбрецов. Что они сделали, что?.. Передушили десятка два безоружных сартов. Глиняные горшки брали под видом крепостей! А он ради своей Марты сам себя, без всякой пощады, душит за горло.
- Шампанского! - ревет кто–то в толпе.
- Да,  кричал доктор, - герой! Почище самого Александра Мак.
Он сильно качнулся, выпитое вино ударило ему в голову.
- Герой.- промычал он тихо и стал размазывать по прилавку пальцем.

Источник:
«На далеких окраинах». Н. Н. Каразин. 1872 год. «Дело».  No 9 - 11.