You are here

Home

Аличур. Озера Зор-Куль Сасык-Куль.

Аличур. Озера Зор-Куль Сасык-Куль.

 «Породы Памира с породой поэтов
Еще не роднились. Но я не о том!
Замысловатей любого сюжета
Был путь мой развернут кашгарским конем»

Павел Лукницкий.

С высшей точки гребня Южно-Аличурского хребта, называемого иногда Памирским, над перевалом Баш-Гумбез (оставшимся ниже), от гранитной гряды, куда без всякой тропы, прямиком по склонам, вместе с красноармейцем Мешковым и караванщиком - кашгарцем Мамат-Ахуном я поднимался верхом из урочища Бузула, я долго смотрел вниз, назад.
Павел Лукницкий.
Там простиралась под нами Аличурская долина. И в тот час 26 июля 1931 года я внес такую запись в мой путевой дневник:
«...Водораздел, на котором я нахожусь, - великолепен, я вижу вдали к востоку и западу порфировые лавы, - они темно-зелены и черны, они грандиозны, они поблескивают на солнце, и блеск их тем более мрачен и строг, чем веселее сверканье кое-где прикрывающих их крутых полей фирна.
Аличурская долина далеко внизу. Видны все ущелья, все горы над ними и те снеговые хребты, что высятся позади них. Аличурская долина, я сказал, далеко внизу, а ведь высота ее - 4 000 метров над уровнем моря. Аличурская эта долина, со спускающимися к ней боковыми долинами, ровна, и чиста, и гладка, словно тихое море, в котором плавают все эти горы. Иные - словно игрушечные, заводные насупленные мыши, иные - как опрокинутые, облупленные чаны, как чугунные котлы.
Подножия этих гор - осыпи. Выше этих гор - другие, островерхие, колючие, крутобокие, а совсем далеко  как белая зигзагообразная линия, вычерченная на синем небе сейсмографом, — зубчатый, снежный, великолепный Мургабский хребет, иначе называемый хребтом Базар-Дара, а еще иначе — Северо-Аличурским. Он же тянется и на западе. Видимость — громадная, небо — ясно, воздух — прозрачен, а с запада такой ветер, что лошади переступают с ноги на ногу и расставляют их, чтоб не потерять равновесия.
В караване центрального отряда Таджикской комплексной экспедиции перед Заалайским хребтом. Урочище Бордоба.
Мы — на хребте, и спуск с него так глубок и крут, что надо ехать по склону налево, до слияния этого склона с соседним. Там вечные снега южной стороны».
Да, в южную сторону гигантского хребта, на котором я тогда находился, зрелище открывается еще более впечатляющее. Этот Южно-Аличурский хребет, протянувшийся в широтном направлении, высится над южной границей СССР, которая проходит посередине озера Зор-Куль и по вытекающей из него реке Памир.
Но и озеро и река Памир спрятаны так глубоко внизу, что за исполинскими ступенями террас и нагромождениями колоссальных морен их с гребня хребта не видно. Взору наблюдателя там видится невообразимо глубокий и длинный провал в земном шаре, хотя и река Памир и одно из высочайших в мире озер - Зор-Куль сами расположены на огромной высоте над уровнем моря - на высоте в четыре километра.
Озера и реки не видно, а вверху и далеко за ними виден еще более грандиозный, чем тот, на котором находишься, потусторонний горный хребет, удаленный для человеческих масштабов, но одновременно — для космических масштабов — близкий, будто край вплотную придвинувшейся к земному шару луны.
Это Ваханский хребет, за ослепительно белыми плечами которого светится призрачной белизной Гиндукуш. Каждый геолог, любой исследователь, наблюдавший с севера Ваханский хребет, даже в самых сухих своих отчетах не удерживался от восторженного описания его грандиозности, его величественной, какой-то особенной красоты:
«Наиболее поразительны и грандиозны формы древнего оледенения в бассейне Зор-Куля, или, точнее говоря, на северном склоне Ваханского хребта...».
«Поразительный вид открывается с пер. Янги-даван на юг, ка Ваханский хребет. Грандиозный, массивный хребет, увенчанный вечными снегами, прорезан рядом широких троговых долин, выходящих к его подножию. Вдоль всего подножия... на расстоянии 60 км тянется громадная, почти плоская долина, достигающая 6 — 8 км ширины.
Эта долина покрыта в средней части колоссальными свежими моренами. Среди этих морен и располагаются озера Зор-Куль (оз. Виктории), Кук-Джигит, Куркун-тей и Кара-дунг. Все эти озера, особенно Зор-Куль, типичные моренные озера...»
На Памире.
Так пишут в своем совместном отчете за 1932 год геологи Д. В. Наливкин, П. П. Чуенко, Г. Л. Юдин и В. И. Попов. Так же восхищается им один из первых исследователей Зор-Куля, побывавший в этих местах в 1903 году, — географ Н. Л. Корженевский.

Особенности Аличурской долины.

В Аличурской долине и вокруг нее - в ограничивающих ее горных хребтах мне пришлось по нескольку недель работать вместе с геологами Г. Л. Юдиным и А. В. Хабаковым в 1930 году и вместе с Юдиным и Н. С. Катковой в следующем, 1931 году.
Зрелищем, описанным выше, мне посчастливилось любоваться и с гребней над другими перевалами: Кумды, Харгуш, Кок-Белес, Карагорум, Кок-бай, куда приводили меня в те два года совместные с геологами, а иногда одиночные верховые маршруты.
И надо сказать, что, пожалуй, всякий путешественник так же, как я, чувствовал себя счастливым от созерцания величественной природы, в трудных странствиях на громадных высотах Восточного, или — для этих мест называемого иначе — Большого Памира.
Своеобразие широких, иногда словно проглаженных гигантским утюгом, восточнопамирских долин, заставляет меня описать одну из них — Аличурскую. Между хребтами Базар-Дара и Южно-Аличурским она протянута с востока на запад. По ней тоненькой ниточкой течет река Аличур, которая в верховьях составляется из рек Гурумды, Буз-Тере и Куберганды, в среднем течении принимает в себя множество речек, текущих по ущельям с двух горных хребтов, и которая на западе вливается в большое озеро Яшиль-Куль, дающее исток Гунту.
Подъем на ледопад Кашал-аяк
Аличурская долина лежит на пути к Западному Памиру, по ней с 1895 года проходит большая памирская дорога, ведущая из Оша и Мургаба (Поста Памирского) в Хорог (с 1932 года она превращена в Памирский автомобильный тракт), а потому эту долину проходили почти все исследователи Памира. Но сравнительно немногие посвящали свои исследования именно ей и потому во многих отношениях к тридцатому году она еще никак не могла считаться хорошо исследованной.
Первым европейцем-исследователем, достигшим ее (в 1878 году), был русский ученый Н. А. Северцов. Первым геологом, описавшим эту долину в своем (к сожалению, до сих пор не опубликованном) дневнике, был Д. Л. Иванов, посетивший ее в 1883 году. Он называет ее «ровной широкой озерной котловиной, вытянутой с востока на запад между двумя горными поднятиями». Он описывает пересекающий ее «замок у западного конца Яшиль-Куля, который прорван тесниной истока Гунта».
Он говорит о сазах и песках, образовавшихся от разрушения гранитов, и о суглинках с рыхлым солонцом, и о значительных древних моренах, и о ключах, дающих начало реке Аличур, — «начинающихся на востоке близ Кара-дунга и тянущихся к западу за Баш-Гумбез до Ак-Балыка или Тумаяка». Он первый записывает в своем дневнике, что на этом пространстве «Долина Аличура... вся представляет топь с рядом ключей, колдобин, озерок, едва проходимую на лошади.
Против Ак-Балыка топь уже кончается. Аличур бежит зрелой рекой, богатой рыбой... До Кара-дунга почва сильно песчана, подвижна и долина закрыта редкими кустами. Но с Кара-дунга идет сплошной жирный саз, широкой лентой из края в край долины, сопровождая реку на запад.
Там, где кончаются родники в долине и сильно выпячиваются в нее морены из южных ущелий, там он отодвигается... но все-таки широкой полосой доходит до самого Яшиль-Куля, где Сумё представляет огромную топкую зеленую площадь уже с значительным количеством таловых кустов».
Д. Л. Иванов описывает и хребты, окружающие долину, упоминает о кое-где на западе обнажающихся гранитах, очень метко говорит, что некоторые ущелья между острыми хребтами боковых отрогов, опускающихся с расположенных к северу гор, — «чистенькие, словно выметены, точно так же, как и склоны образующих их отрогов».
В 1915 году по пути к Усойскому завалу Аличурскую долину посетил И. А. Преображенский, который первым указал на происхождение озера Яшиль-Куль от гигантского завала и даже отметил место, откуда рухнул этот образовавший исполинскую запруду обвал.
Могилы Ша-Джанг(?) на Памире.
В том же году Аличур посетил геолог Д. В. Наливкин. Его интересовали прежде всего исполинские формы древнего оледенения Памира. Еще Д. Л. Иванов назвал Памир «страной древнего оледенения», еще гляциолог и географ Н. Л. Корженевский (начиная с 1903 года не раз побывавший на Аличуре) пытался воссоздать в своих представлениях древние гигантские ледники, от которых в наше время остался лишь величественный (но еще никем не пройденный в ту пору) бассейн ледника Федченко, — он был исследован только значительно позже, в 1928 году.
Из всех этих первых исследований стало ясно, что Памир никогда не был покрыт сплошным ледяным щитом, но по горам Памира протягивались колоссальные ледяные потоки. Они разделялись хребтами и гребнями, которые не были затянуты льдом. Сплошные ледяные щиты, по наблюдениям Д. В. Наливкина, были только у перевала Кой-Тезек и в бассейне современного озера Каракуль.
Двигаясь очень медленно, растекаясь, гигантские ледники постепенно расширяли свои долины и там, где гряды гор не слишком возвышались над ними, соединялись переметными ледниками.
В числе таких исполинских ледяных потоков был и Аличурский ледник; его пятикилометроеой ширины тело протянулось на восемьдесят километров. Он пропахал, «проутюжил» себе то огромное ложе, которое стало впоследствии Аличурской долиной.
Постепенно истаяв, этот ледник загромоздил оставленным после себя хаосом камней — конечной мореной — больше тридцати квадратных километров площади. Сюда же, к западной части гигантского ложа, стекал сбоку и могучий Кой-Тезекский ледник, который покрывал огромную площадь современных горных массивов сплошным ледяным щитом.
В Аличурской долине — плоской, широкой, до сих пор не углубленной водой реки Аличур, которая здесь, на четырехкилометровой высоте, протекает плавно и неторопливо, а зимой замерзает, — древний ледниковый рельеф со всеми начальными и конечными моренами сохранился почти в полной неприкосновенности. Он оказался законсервированным массою льда, предохраненным от эрозии — разрушения водою и ветром, которое обычно и создает острый, глубоко изрезанный, зубчатый рельеф.
Так же сохранился древний рельеф и в области Кой-Тезека, ныне сплошь заполненной огромными моренами, между которыми блестят во множестве маленькие округлые озерки. Морены достигают пятидесяти, даже сотни метров высоты, и в их лабиринте трудно разобраться путешественнику.
Ниже Аличурского ледника, может быть прямым продолжением его, тянулся на сто двадцать километров Гунтский ледник. Он также истаял, но его долина, подвергнувшаяся вместе со всей окружающей ее горной областью воздействию тектонических движений земной коры, была глубоко пропилена титанической работой круто устремлявшейся вниз реки. Моренных холмов в ней не осталось: они оказались на дне огромного озера, которое некогда заполняло эту долину, а потом, когда озеро, прорвавшись, вытекло, были размыты и разнесены водой.
Постройка крепости близи Ша-Джанга(?) на Памире.
В наше время над бурно текущим в глубокой и узкой долине Гунтом остались только высокие озерные и речные терассы. Необходимо отметить, что никаких моренных нагромождений нет и в середине Аличурской долины, так же как нет их и в нижнем течении главной из составляющих Аличур рек — Гурумды.
Такова картина древнего оледенения Аличура и Гунта, которую я представил себе, разбираясь в их современном рельефе во время своих путешествий и с помощью геоморфологических указаний географов, гляциологов и геологов, посвятивших изучению древнего оледенения Памира свои труды.
После тридцатого — тридцать первого годов по следам Д. Л. Иванова, Н. Л. Корженевского, Д. В. Наливкина, Г. Л. Юдина, А. В. Хабакова, Н. С. Катковой здесь работало еще много исследователей, из которых свои специальные исследования Аличуру посвятили В. А. Николаев, С. И. Клунников, В. И. Попов, М. А. Калинкова и другие.
Убереженные от разрушения древними ледниками, сохранившие свои ледниковые формы долины Восточного Памира разделены горными хребтами. Горные хребты Восточного Памира потому и кажутся человеку совсем невысокими, что возвышаются всего на один-два километра над широкими .и плоскими долинами, которые убережены древними ледниками от разрушения, от «пропиливания» и сами взнесены на высоту в четыре километра над уровнем моря.
Эти горные хребты, оглаженные краями ледников, мягки по своим очертаниям, волнисты и не слишком крутосклонны. Только самые бровки водораздельных гребней, «расчесанные» водою и ветром, стали острозубчатыми, похожими на кромку пилы.
Таков гребень Южно-Аличурского хребта, выдвигающий свои скалы и пики из фирна и снега, таковы гребни только самых мощных других хребтов. Вот почему, кто путешествует по плоским долинам и волнистым водоразделам Восточного Памира, тот почти всегда забывает об огромной абсолютной высоте, на которой находится, — о ней напоминает путнику лишь учащенное сердцебиение, да одышка, да иногда головокружение и головная боль — проявления той горной болезни, которая называется на Памире тутэком.
Эта болезнь у людей со здоровым сердцем обычно проходит после двух первых недель путешествия, когда организм приучается к разреженному воздуху высоты. Так было и со мной, так было и с большинством моих спутников — молодых и здоровых.

Картина, нарисованная Н. Л. Корженевским.

В современную эпоху Аличурская долина считается самым лучшим пастбищным районом Восточного Памира. Она покрыта альпийскими лугами и мятликовыми степями, а по склонам боковых ущелий — пустынными пастбищами, в которых много полыни и памирской пижмы и даже высокогорных злаков. За исключением самых снежных зим, какие случаются не так уж часто, Аличурокая долина может круглый год пропитать скот, привычный к суровому климату высокогорья.
Переправа через Мургаб на Памире.
В этой долине из-за близости к Западному Памиру бывает гораздо больше осадков (сто пятьдесят — двести пятьдесят миллиметров в год), чем в других восточнопамироких долинах, — район Аличура ботаниками считается переходным.
Больше осадков (двести-триста миллиметров в год) только на самом юго-востоке, в нижних «ярусах» Зор-Кульской долины — долины реки Памир. Как ни странно, мне почти не встречалось общих описаний современной Аличурской долины, кроме тех, какие дают сухое изложение научных наблюдений.
Но есть прекрасное описание, принадлежащее одному из первых исследователей долины, — Н. Л. Корженевскому, которое я не могу, не отказав себе и другим в удовольствии, не процитировать, тем более, что опубликованное в 1922 году, в давно ставшем библиографической редкостью ташкентском журнале «Новый мир» (№ 6—7), оно почти недоступно читателям.
Вот оно:
«...после мертвых ущелий пройденного пути Аличурская долина приятно поражает зеленеющим простором, сравнительно обширным горизонтом, увенчанным снеговыми гребнями гор и ровной, как стол, поверхностью. Ближе к южному краю долины течет река Аличур, прихотливо извиваясь среди низких сазовых берегов, изрезанных протоками и родниками, блестевшими порою, как стеклышки, на ослепительном солнце. Благодаря прозрачности воздуха и необыкновенно сильному освещению все окрестности рисовались с такими подробностями, как будто находились от нас в непосредственной близости. Погода стояла прекрасная, и ехать по долине было большим удовольствием.
Организм уже освоился с большой высотой, сердце билось спокойно и ровно; дышалось легко, во всяком случае, без той мучительной тяжести в груди, которой мы страдали в начале путешествия. Мягкая тропинка, простор, чистый воздух, небо изумительно синее и скалистые суровые горы, уходящие вдаль бесконечными линиями, создавали бодрое и хорошее настроение. Тихо, кое-где видишь юрты, дымок и стада кутасов*. * Киргизское название яков.
Словно табуны медведей, бродили эти странные животные по долине, издавая хрюкающие звуки и мрачно посматривая на новых пришельцев. Вместе с архаром, тоже замечательным животным Памирских высот, обросший до копыт длинной шерстью як также является типичным представителем Памира с той лишь разницей, что архар (Ovis polii) дикое, а як домашнее, миролюбивое животное. В быту памирских киргизов, самых чистых номадов, коих только знает Туркестан, кутас является весьма важным элементом хозяйства.
Это не только молочное и мясное животное, но также и вьючное, необычайно выносливое и приспособленное к памирским условиям. Ни громадная высота местности, ни глубокий снег не составляют для яка существенного затруднения, и только на нем можно совершить здесь труднейшие подъемы на хребты и ледниковые перевалы. Не хуже козла, як идет, по утесам; с удивительной легкостью, непонятной для его грузной фигуры, он вместе со всадником перепрыгивает с камня на камень и взбирается на громадные кручи.
Урочище Яман-тал(?) на Памире.
Чем дальше мы подвигались на запад, тем шире становилась долина, но вместе с тем беднее, пустыннее. Редкая зелень сходит на нет, а каменисто-песчаные пространства овладевают долиной. На серо-желтом безжизненном фоне теперь резче выступали разбросанные всюду белые кости архаров, которые в снежные зимы гибнут здесь от бескормицы и усеивают своими бесподобными рогами дороги. Еще безотраднее стала местность, когда тропинка повела по громадным холмам древних морен, кое-где прикрытых глинистой коркой, а местами не задернованных, сложенных обломками скал, изъеденными самым причудливым образом процессами выветривания.
Глядя на эти накопления материала, похожие в миниатюре на горную страну с хребтами, долинками, котловинами, озерками и т. д., невольно представляешь величие тех ледников, которые вынесли из гор этот материал и построили из него на долине целый горный участок...
Пройдя морены, мы спустились в обширную котловину, на которой синело резкой полосой небольшое озеро Сасык-Куль, с противной, как оказалось, горько-соленой водой, переполненное небольшими ракообразными. На поверхности озера плавало множество уток, главным образом атаек, несъедобных красных уток, привлекаемых на Сасык-Куль обилием корма.
Берега озера низменные, солонцоватые, с небольшими возвышениями на восточном берегу, которые образовались из водорослей, наносимых прибоем. За этими возвышениями тянулась голая равнина с редко сидящими солянковыми растениями и упиралась в скалистые предгорья, однообразного пепельно-желтого цвета...»

Аличур в тридцатом году.

В июле 1930 года, вопреки крайне неблагоприятной обстановке, Юдин, Хабаков и я, приехав верхами с четырьмя предоставленными нам для охраны красноармейцами, поставили в Аличурской долине (в урочище Чатырташ) наш маленький лагерь. Нам предстояло работать здесь, разделяясь по двое и по трое, совершать маршруты в окрестные горы, — «изучать геологию района».
Мой дневник тех дней заполнен геологическими записями, описаниями быта киргизов, заметками о ночных дежурствах и об отражении попыток басмачей напасть на наш лагерь, об охоте на кийков и архаров, о ловле мелкой форели в реке Аличур и о том, как верхами вдвоем, втроем или в одиночку мы скитались по ущельям двух гигантских горных хребтов, то поднимаясь на водораздельные гребни, то спускаясь на дно глубоких потаенных щелок, то заезжая пить кумыс и кислое молоко в юрты к кочевым киргизам.
Часто шли дожди и выпадали снега, мы мокли и зябли, нам недоставало еды, мы жадно ловили каждую весточку из внешнего мира, редко доносившуюся до нас, потому что никто из советских работников в это тревожное время не стремился проезжать через Аличур, где крупный феодал и бай Ишан-Кул, ненавидевший советскую власть, еще фактически правил киргизским родом хадырша, издавна кочевавшим по глухим боковым долинам и ущельям Аличура.
Начался август. Мы сделали большую геологическую работу и выехали к озеру Сасык-Куль, у которого в это время работал наш приятель — молодой геолог Александр Жерденко вдвоем со своим, малознакомым нам, приехавшим из Москвы начальником.
Перевал Найда-таш(?) на Памире.
С ними были и два караванщика; одного из них — старого, опытного участника прежних экспедиций Дады Тюряева — все мы хорошо знали и любили. Нет смысла подробно рассказывать об обстановке, в которой работали мы. Но чтобы кратко охарактеризовать ее, приведу запись не из своего дневника, а из дневника А. Жерденко от 3 августа 1930 года:
«...Ночью залаяли собаки, затем сорвались с привязи-лошади и карьером помчались прочь в сторону Сасык-Куля. Дада и Нурмат сейчас же вслед за ними. На счастье, две лошади запутались в веревках и остались невдалеке от лагеря. Дада и Нурмат, сев на этих коней, поехали по дороге на Сасык-Куль. Было это часа в два-три ночи.
При подъезде к юрте караульщика на Сасык-Куле их остановило щелканье затворов винтовки и окрик по-русски: «Стой, кто идет?» Дада ответил: «Свой! Дада-ходжа!» Раздается голос Юдина: «Это наши!» Оказалось, что у юрты стоит лагерь Юдина, уходящего с Чатырташа.
Юдин рассказал Даде следующее: о том, что их из Мургаба не пустили на Пшарт, из-за неспокойствия там; о шайке Шо-Киргиза, охотящейся за советскими работниками; о готовящихся контрреволюционных выступлениях в Аличуре (Ишан-Кул); о сорока пулеметах, обнаруженных в Иркештаме в тюках хлопка, который шел верблюжьим караваном из Kaшгара; об обстреле геохимика Прокопенко; о гибели тридцати человек экспедиции Никитина; об обстреле в Чатырташе всадников ночью и т. д.
В Чатырташе Юдин, видимо, получил дополнительные сведения, почему и решил свернуть работу и итти в Хорог. Дада передал, что сейчас Юдин собирается к отъезду в Тагаркакты. Быстро оседлали лошадей и выехали навстречу Юдину. Юдин и Лукницкий рассказали все то же, что и Дада, дополнительно сказали нам, что от киргизов они имеют сведения, что мы ночью спим без охраны, в то время когда в нашем лагере не было ни одного киргиза.
На прощанье Юдин сказал: «Паники поднимать вам не следует, работайте и ждите смены Памиротряда; раз на вас до сих пор не напали, то едва ли в ближайшие дни нападут». Конечно, такая аргументация нам, а особенно мне, показалась слабой, Юдина я знаю хорошо, это такой человек, который зря не побежит.
Взвесив все сегодняшние сведения, я пришел к выводу, что нам тоже надо сегодня же отсюда смотаться. Раз охотятся на советских работников, а после отъезда Юдина во всем районе остается нас, советских работников, двое, то нет никаких оснований полагать, что нас не тронут.
Позже мы опросили мнение Дады. Он ответил, что, конечно, дело начальства решить то или иное, но он думает, что рисковать не стоит, так как риск может кончиться просто: «и люди пропадут, и коней не станет, и солончаки останутся». Лучше всего, мол, «от греха подальше». В. согласился и приказав Даде собирать вещи, сам поехал собирать образцы, а я пошел описывать последний разрез. Быстро закончили это дело и в четыре часа выступили в Тагаркакты...»

Маршрут к озеру Зор-Куль.

«Это центральный пункт земли и неба. Там есть озеро, и в нем обитает дракон»

Китайский путешественник Суэнь Цзянь.

В следующем, 1931 году вместе с Юдиным я вновь оказался в Аличурекой долине. На этот раз с нами работали петрограф Н. С. Каткова, художник Д. С. Данилов, коллектор В. А. Зимин и несколько других сотрудников экспедиции. Как и прежде, чтоб охватить работой возможно больший район, мы мелкими группами часто разъезжались по разным маршрутам. Наш небольшой караван в таких случаях оставался на основной базе, охраняемой двумя-тремя из предоставленных нам шести бойцов-пограничников.
Скала Чатр-таш на Аличуре (Памир).
Другие поочередно ездили с нами. Со мною чаще всего ездил красноармеец Поликарп Гурьяныч Мешков, с которым я так сдружился, что он стал моим самым надежным, верным и любимым спутником во всех моих странствиях в том году на Памире.
День за днем я писал дневник. Обстановка на Восточном Памире по-прежнему была тревожной, напряженной, и потому записи о тектонике и стратиграфии пройденных мест чередовались с записями об отставленной боевой тревоге. Дни были похожи один на другой, и я выбираю наугад отрывок из этих записей, два обыденных дня, ничем особенным не ознаменованных, а просто характеризующих некоторые интересные места и само путешествие по Памиру в ту последнюю перед приходом погранотряда неделю, которую я провел в верховых маршрутах у самой восточнопамирской границы.
Погранотряд, впервые придя туда, поставив новые заставы там, где их прежде не было, сменив на старых постах маленькие, несшие караульную службу кавалерийские гарнизоны, накрепко закрыл советскую государственную границу, отрезав пути на Памир всяческим басмаческим бандам, организованным иностранной империалистической разведкой.
Вот запись в моем дневнике от 22 июля 1931 года. Этот день застал меня в пути из Аличурской долины к перевалу Кумды:
...Выехали в 7 часов 18 минут утра, наспех выпив по кружке чаю. Сегодня мы — в восьмером: Юдин, я, художник Данилов, бойцы Тараненко и Мешков, караванщики Дада-ходжа, Али и Мамат-Ахун. С нами две вьючные лошади.
На Юдине оказался халат, из купленных в Мургабе у китайских купцов... Халат — это защитная одежда здесь, на Большом Памире. Так ездят, когда хотят, чтобы, приняв издали всадника за местного кочевого киргиза, на него не обращали бы особенно пристального внимания.
Холод. Боец Тараненко спешивается, идет пешком, чтобы согреться. Мешков едет в валенках. Тараненко старается не отстать от лошади. Но попробуйте итти пешком на подъем, на такой — около пяти тысяч метров — высоте, в полушубке, в полном вооружении! Тараненко садится в седло. Бугристое замерзшее болотце хрустит под копытами.
Здесь только что стаял снег: трава прошлогодняя, желтая, мертвая. Снег пластами и до сих пор лежит в долинке. Слева течет ручей, течет оттуда, где, кажется, перевал. Впрочем, ручьи текут отовсюду, а многие не текут — замерзли, а солнечные лучи еще не дошли до долины.
Поднимаемся на моренный амфитеатр, петляя его по льдистым буграм, по камням, по трясинной почве. И здесь обнаруживается, что налево нет перевала, а он, вероятно, с правой стороны цирка. Склоны снежны, снег плотный и сверкающий, как белая жесть.
Лошади скользят, местами приходится спешиваться. Направо — моренная терраса, мы выбрались на нее, ищем тропу: по корке снега, по склону видны чьи-то давнишние следы. Подъем очень крут, невероятно каменист, — осыпь, местами покрытая снегом. Очень осторожно, чтоб лошади не переломали ноги, поднимаемся.
9 часов утра. Перевал. Ждем каравана, он мучается далеко внизу на подъеме.
Урочище Сума-таш на Памире.Кручи снега здесь так тверды, что я и мой спутник художник Данилов устраиваем катанье: взойдя на склон, катимся, сапоги заменяют лыжи, катимся с пьяною быстротой вниз. Я скатился два раза. Чудесно! Считаю пульс: 160! И все же чувствую себя превосходно, хочется петь и смеяться. Мы рассчитываем !вместе: высота здесь не меньше пяти с половиной тысяч метров над уровнем моря.
Ждем каравана. Записываю геологию; строение местности можно себе представить следующим образом: граниты обнажаются в ряде мест, а осадочные породы как бы присыпают их сверху. Большое региональное распространение гранитов позволяет предположить наличие больших гранитных масс на глубине. У устья реки Тамда обнажаются пологопадающие на юг, почти строго широтного простирания осадочные породы, сильно измененные близостью гранитной интрузии.
Выше, до перевала Кумды, оба водораздела реки сложены исключительно гранитами. Гранит — среднезернистый, биотитовый, иногда двуслюдистый,. но по внешнему облику должен быть отнесен к более глубоким и центральным частям интрузии, нежели тот, что встретился нам у перевала Кара-Белес.
В верховьях реки Тамда, под перевалом, видны скалистые обнажения. Хребет зазубрен — множество пиков. 9 часов 35 минут. Начинаем спуск. Впереди вниз — «корыто» троговой долины, а вдали — Афганистан: ослепительные снега Ваханского хребта. Он, пожалуй, не менее грандиозен, чем Заалайский хребет.
Спуск крут только десять-пятнадцать минут, затем ровен, полог, легок, — долина, как гигантский лоток для катанья яиц. Фотографирую спутников и свою лошадь на фоне хребта. Речка — уже многоводная — приток реки Памир, к которой спускаемся. Реки Памир, впрочем, не видно, — в долине впереди два больших перегиба — ступени террас. Безлюдье полное. Белые, вроде клевера, цветки. Трава хороша. Склоны по сторонам мягки, вообще весь рельеф мягок.
В 11 часов мы — на бугристой террасе, она над долиной реки Памир, невидимой далеко внизу. Мы поворачиваем налево, почти на восток. Юдин далеко впереди, и я не вижу его. Еду по его следам. Остальные отстали. В террасу входят один за другим мысы правобережья, между мысами — лощины, в лощинах нет ничего, никого. Но вот направо — три лошади. Значит, близко кочевье? Три лошади, привязанные к колышкам, вбитым в землю. Никакого кочевья, однако, нигде кругом нет.
Только следы конских и ячьих копыт. Тараненко нагоняет меня. Едем молча, а Тараненко редко молчит. 12 часов. Все то же, только впереди стадо яков. Мелькнули и скрылись два всадника. Где же кочевье? В 12.30 — скрытая от всех взоров, в ямине лощины, кочевка, девять юрт.
Вижу: лошадь Юдина. Встречает меня молодой киргиз, принимает лошадь. Сбатовав свою с лошадью Тараненко, вхожу в юрту. Юдин уже, как Будда, на почетном месте и уже поглощает всякую молочную снедь. Киргизы удивлены нашим появлением: «узункулак» («длинное ухо») о нас им еще ничего не сказал.
Подъезжают остальные. Киргизы, видно, напуганы.
Горячие ключи в урочище Сума-таш на Памире.
Один, с подбритой бородой, нервничает: бегают глаза. Взаимные угощения: айран, молоко, шоколад, — и за едой — разговоры. Кочевка семьи Шо-Киргиза, главаря басмаческой банды, который сейчас в Афганистане — в четырех километрах отсюда...
Через полчаса выезжаем дальше. Спуск по лощине, к последней террасе, над рекою Памир. Проехали километра три. Видна река, вдали — озеро Зор-Куль. «Это центральный пункт земли и неба. Там есть озеро, и в нем обитает дракон», — писал об этом месте китайский путешественник Суэнь Цзянь.
Спускаемся в ложе реки Памир. Река многоводна, в глубоких откосах осыпающихся моренных берегов. А ложе реки узко, и только против боковых щелок шире и покрыто зеленью. Едем, поглядывая на Афганистан. Он шагах в пятидесяти от нас.
Юдин останавливается:
— А что, если нам разделиться?
— Как разделиться?
— Так. Половина поедет к Кизыл-Рабату, половина вниз по реке, к Харгушу. Как вы думаете?
— Что ж!.. Решайте, Георгий Лазаревич!
Я несколько озадачен такой быстрой сменой планов Юдина. Полчаса назад он было предложил всем ехать обратно, сейчас — новый вариант. Размышляю. Юдин предлагает разъехаться в разные стороны тут же, спрашивает мнения Тараненко.
— Бара-бир! («Все равно!») Тильки, по-моему, переспать вмисте, а с утра и в разные стороны!
Юдин спрашивает Данилова. Данилов:
— Что ж!.. Мне все равно. Только вот, как делиться? Палатка у нас одна!
Стоим в нерешительности. Размышляем. Наконец решаем: стать тут же лагерем. Едем чуть вниз, вдоль реки, до зеленой лужайки. Развьючиваемся. 2 часа дня. Раздел, видно, не по душе всем, но никто не высказывается. В молчании ставим палатку. Юдин залезает в палатку, штудирует карту. Мы собираем кизяк. Данилов, наконец, делится со мною своими соображениями: что сделаем в отношении работы мы, не геологи, разделившись?
Десятиверстка у нас — в одном экземпляре, котел — один, палатка — одна. У нас четыре винтовки, у Юдина — большой, в деревянной кобуре, маузер. Если разделить подолам винтовки — будет по две. Нe слишком ли это мало для здешних опасных мест, для открытой границы, для расстояния в сто пятьдесят километров между ближайшими постами Кизыл-Рабатом и Лянгаром, — мы находимся как раз посередине.
Вспомним о семье Шо-Киргиза, о курбаши Султан-беке, на днях совершившем налет на нашу территорию; вспомним о том, что, кроме басмачей и их родственников, здесь населения нет и они знают: любой поступок сойдет для них безнаказанным, ибо перейди реку, и ты — за границей, а река — вот она: пятьдесят шагов!
Возвращаемся к палатке. Обычно, поставив палатку, сейчас же вносим в нее вещи, устраиваем постели. Сегодня — вещи брошены, в палатке — пусто, все разлеглись на земле, где придется, и у всех наплевательское ко всему отношение. Устали, что ли? У меня чертовски болит голова — от жары ли, оттого ли, что не ел с утра, или от перевала?
Все разлеглись и заснули. Я задремал тоже. Очнулся, слышу общий храп; вижу: все разбросано, винтовки и другое оружие валяются, где придется. Юдин храпит в палатке. Из караванщиков не спит только старик Дада-ходжа. У него готов суп — шурпа. Будит всех.
Могилы убитых афганцев в урочище Сума-таш на Памире.
Едем. Ниже по реке, вдали, Дада-ходжа замечает семь всадников. Смотрим в бинокль — киргизы. Решаем задержать их, кто бы они ни были. Тараненко высматривает: нет ли у них, оружия? Не разобрать: далеко. На всякий случай готовим винтовки. Юдин надевает на деревянный приклад свой маузер.
Если басмачи — мы хорошо встретим их. Юдин велит не выходить из палатки, чтобы едущие не знали, кто здесь, чтобы приняли нашу палатку за палатку кашгарских купцов. Если всадники остановятся и будут удирать, откроем стрельбу.
Всадники приближаются. Мы спокойны; перешучиваясь, доедаем шурпу и пьем чай. Всадники подъезжают близко, видно: одна женщина, остальные — мужчины. Выходим из палатки, машем им, чтоб подъехали к нам. Подъезжают. Киргизка, два киргиза, четыре таджика. Подозрительного, видим, в них нет ничего, только киргизы — мрачнейшего вида. Говорят: едут с Джаушангоза в киргизское кочевье — в то, где мы были. Отпускаем их.
Уже предзакатный час. Юдин, наконец, заводит речь о разделении на две части. Опрашивает всех. Я говорю, что на первом месте — работа, и надо делать так, как требуется для работы. Юдин делит нас так: он, Данилов, Тараненко и Дада-ходжа едут вверх по реке Памир и заезжают в Мургаб (на Пост Памирский), чтобы оттуда съездить на Ранг-Куль. Я с красноармейцем Мешковым и с караванщиком Мамат-Ахуном еду вниз, по реке Памир, затем поднимаюсь на перевал Харгуш и еду к озеру Сасык-Куль.
Сегодня снимаю для себя копию карты. Юдин со своими едет налегке, без вьюков, чтоб иметь возможность передвигаться с предельной скоростью. Обоих вьючных лошадей забираю с собою я. Вернувшись в Аличурскую долину, в основной лагерь, если там работа закончена, снимаю всех и, не дожидаясь Юдина, веду экспедицию через Джаушангоз, в долину реки Шах-Дара, оттуда по ущельям рек Бадом-Дара и Ляджуар-Дара поднимаю всех к месторождению ляпис-лазури.
Юдин со своими приедет туда, если не успеет нагнать нас раньше. Кроме того, перед отправлением из Аличурской долины мне нужно будет сделать маршрут к Баш-Гумбезу, чтоб выяснить: известняки там или гранит.
Опять ниже по реке — всадники. Трое. Едут сюда. Киргизы. Задерживаем их. Они подозрительны; путаются, врут во всем. Юдин по-киргизски долго и подробно опрашивает их, но ответы их все так же противоречивы и путаны. Оружия у них нет. Опрашиваем: видели ли кого-нибудь? — Нет.
А после говорят: видели группу (тех семерых, что проехали здесь) и даже обменяли у них лошадь. Юдин ссаживает их с лошадей и посылает Мешкова на одной из них в то кочевье, куда уехали семеро, — проверить их слова об обмене лошади. Пока Мешков ездит, те сидят, разговаривают с Юдиным.
В глубокой тьме Мешков вернулся ни с чем, — те семеро уехали в кочевку семьи Шо-Киргиза и он, естественно, не поехал туда. Мы думали, что делать с этими тремя? Отпустили их, они уехали. 23 июля 1931 года. Встали в шесть. Разделили всё.
Со мной оба вьюка: палатка, пожитки мои, Юдина, Данилова и других, котел, кувшин и прочее. Юдин со своими берут только минимум: то, что привьючивается к их седлам. В 7.20 выезжаем в разные стороны и через несколько минут теряем друг друга из виду. Еще через несколько минут сзади, наверху террасы и я и Мешков замечаем нескольких всадников, едущих за нами поверху, где нет никакой тропы. Это подозрительно, а потому в дальнейшем пути я несколько раз выезжаю на террасу, но уже больше никого не вижу.
Едем поймой реки Памир, под ее высокими, осыпными берегами — это прорезанные водой морены. Юдин вчера расспрашивал киргизов, и все утверждали, что ниже по реке нет никаких кочевок, ни киргизских, ни таджикских. Река многоводна, местами разделяется на рукава, образуя архипелаги зеленых у берега островков. Чаще, однако, идет сплошным течением, иногда порожистым, смывающим упавшие в русло камни. Морены Афганистана бесконечны.
В 8.20 проезжаю развалины бывшего Мазар-Кале. Справа, все время выходят к берегу боковые ущельица. Они начинаются в нижнем, высящемся прямо над поймой, ряду морен. За ним, ступенью, - второй ряд. По реке плывут утки-нырки, их много, но мы не обращаем на них внимания. Рыбы в реке Памир нет. Часа через два пути, на афганской стороне - большая киргизская кочевка, юрт тридцать, растянувшихся на несколько километров и кончающихся группой любопытных конусообразных мазаных построек, - афганский кишлак ли, пост ли, - не знаю.
Народу множество, всадники разъезжают по берегу взад и вперед. Скот пасется на обоих берегах, и на нашей стороне бродят несколько пастухов. На нас смотрят, собираются группами. Все эти киргизы - баи, те, что, ненавидя советскую власть, бегут от нее.
За афганским поселением - излучина реки. На левом берегу - высокие нагромождения морен, на правом - морены так же высоки. Река сужается, входит в ущелье. Справа берег перед ущельем загроможден валунами и гранитными глыбами. В ущелье стены над берегом скалисты и прикрыты обвалившимися породами. Река в нескольких местах подмывает стену ущелья, едем по воде. Тут две, сложенные из камней искусственные стенки — подобие хибарок.
Чуть дальше, на зеленом берегу - лунки воды, одна из них черная. Подъезжаю, — нефть? Едем быстрым шагом. Мамат-Ахун со своими легкими вьюками не отстает. Выбравшись из ущелья, встречаем двух таджиков верхом на ослах. Гонят корову. Говорят, что до развалин рабата Харгуш (то есть до Мазар-Тепе) километра полтора. Тогда берем наискосок, сокращая путь: от берега забираем вправо вверх по тропинке. Внизу, чуть дальше, в устье Харгуша вижу рабат — целенький, не разрушенный.
Уже 10 часов 20 минут; мы ехали четыре часа, сделали километров тридцать пять. Таджики сказали, что следующий рабат — Мац, а там еще один переход — Лянгар, то есть место слияния реки Памир с Вахан-Дарьей, — начало Пянджа.
Едем к руслу Харгуша, все поднимаясь. На афганской стороне морены кончились, перед нами открытая долина, широкая, покатая, постепенно и очень далеко от берега переходящая в склон Ваханского хребта. А немного выше устья Харгуша, с афганской стороны, — большой приток; наискось, с востока, он режет морены, уходит в их глубь, и морены с ним похожи на отдельную, врезанную в эти безмерные пространства страну.
Устье Харгуша. Громадные осыпи. Узко. Тропа хороша и наезжена. Глыбы гранитов. Поднимаемся. Высоко над нами — два дыма, стада. Здесь, в каменной лачуге без крыши — семья киргиза. Киргизка доит овец. Задерживаемся.
Киргиз беден, у него нет юрты, он пытается накрыть лачугу чием. Говорит, что вчера перекочевал сюда из Ляигара. Выпиваем по кружке молока, угощаю детей конфетами и сахаром. Выше в километре — еще стада. Спрашиваю киргиза (Мешков хорошо говорит по-киргизски): кто там? Говорит, что не был там, не знает, но как будто таджики. Едем дальше. Налево, высоко на склоне — аул, сложенный из камней. Перед аулом — две юрты.
А в русле реки — двух- и трехметровые растрескавшиеся пласты твердого, как лед, снега. Тропа заворачивает вправо, а впереди, в расступившихся горах, — опять нагроможденья морен и маленькое озерко. Мы уже очень высоко, долина расширяется, выравнивается, и вот озеро, большое озеро Харгуш, километра три в длину и с полкилометра в ширину.
Медленно огибаем его. Местность чудесна, потому что над озером гигантские обрывистые склоны и южный хребет исполосован снегами. Справа — граниты измяты, черны, странны, словно вар, смятый сильной рукою, выпятившийся между пальцами и искромсанный, застывший в падении на лету.
Оглядывая скалы, собирая образцы, замечаю спускающихся со склона по лощине трех всадников, там, где нет никакой тропы. Поворачиваю коня, скачу им навстречу галопом. Мешков скачет за мной. Машет им, чтоб ехали к нам. Подъезжают киргизы. Узнаю: один из них тот, — борода, точно подбритая, — тот, с бегающими глазами, который был в юрте, в кочевке, где мы пили айран.
Он узнает нас, расплывается в медовой улыбке, выражает удивление, что видит нас здесь и спрашивает, где остальные трое. Конечно, вместо ответов я сам, через Мешкова, выспрашиваю его, куда едет.
— В Тагаркакты.
— Зачем?
— К знакомому, в сельсовет.
В этих местах я не встречал ни одного киргиза, который при опросе не упомянул бы сельсовет.
— Как называется тот перевал, которым вы ехали?
— Кок-Белес.
Но Кок-Белес, судя по карте, дальше. Я высказываю сомнение, и он отвечает мне:
— Можно проехать и тут, и там, и еще там, — все это «гамузом» — Кок-Белес. То же о «гамузе» он говорит по поводу пути к Тагаркакты, указывая на щели в громадах, высящихся над озером и на морены, что мы проехали полчаса назад. Ладно! Отпускаю его и едем рысью, догоняя вьюки. Киргизы, отъехав от нас, почему-то спустились к озеру, не туда, куда указывали свой путь, и скрылись в буграх.
Перевал почти незаметен, но уже спуск и из-за поворота тропы выезжают один за другим всадники с винтовками: пять, шесть, семь... Переглянувшись с Мешковым, останавливаемся, снимаем с плеча винтовки. Кто это? Всадников все больше, и передние тоже снимают винтовки с плеча. Кто бы они ни были — едем навстречу, беря в галоп. И вдруг узнаю: пограничники. Приятное разочарование! Это идет отряд, — впервые по этому пути идет отряд пограничников, ставить заставы, закрывать границу.
Мы расстались с этим отрядом в пути на Памир, у озера Каракуль, он задерживался в Мургабе, делился на части... Мы за это время объездили половину Восточного Памира, делая геологическую съемку. 2 часа 30 минут дня. Здороваюсь с дозором. Дальше — головное охранение, основная колонна, ее ведет мой хороший знакомый — помощник начальника отряда.
Он со всей колонною останавливается, спрашивает меня о дороге, скоро ли перевал (мы на перевале как раз), скоро ли и где озеро? Говорит, колонна делала дневку у озера Сасык-Куль и что сегодня станут лагерем у Мазар-Тепе. Объясняю ему все о дороге, о рабате Харгуш.
Он говорит, что красноармейцы, оставшиеся в основном лагере нашей экспедиции в Аличурской долине, просили его сбросить для экспедиции продовольствие, но он не мог выделить его из запасов тех застав, что движутся с ним. Чтоб получить продовольствие, нужно или съездить на Пост Памирский, где пока осталась продбаза, или дождаться второй колонны, которую ведет начальник отряда, — эта колонна пойдет на Хорог и может скинуть нам продовольствие из своих вьюков.
Сказал, что вторая колонна выйдет из Мургаба 26 июля, рассказал, где будут ставить лагери в своем пути к Пянджу. Колонна трогается с места. Разговариваю со встречными знакомыми — командирами и бойцами. Удивляются, что я всего лишь с одним красноармейцем и что мы так много уже успели объездить; спрашивают: долог ли еще им путь сегодня?
За колонной идут верблюды — громадный караван, шестьсот верблюдов! Везут кровати, продовольствие, керосин, боеприпасы — ящики, мешки, тюки, связки... Караван бесконечен, занял узкую тропу, и нам приходится карабкаться по камням. В колонне многие в цветных очках, на лицах — защитные повязки от жгучей солнечной радиации, от холода, от ветра. Даже караванщики все пообмотали себе головы всяким тряпьем.
А мы не знаем этого, — от солнца, от ветра, от холода не прячемся, мы — старые памирцы, привычные!.. Спуск с перевала. Верблюды, верблюды... Отдельные красноармейцы с ними. Дорога — в узком ущелье. Начинаются морены, озерки среди них, и все верблюды, верблюды.
Мне понятно теперь, почему вчера и сегодня в обычно безлюдных местах у границы такое движение киргизов. Эти дни — последние, когда происходит своеобразное размежевание: баи, родня басмачей, сами тайные басмачи бегут за границу, беднота — та, что не боится своих родовых старейшин, — остается. Граница закрывается! Басмаческому своеволью — конец!
Мы с Мешковым едем весело, переговариваясь со встречными, но злимся на загроможденный верблюдами путь. У озер верблюжий караван кончился. На спуске из-за морены показывается красноармеец. Увидел нас, снял винтовку с плеча, и — опрометью, галопом назад. Кричим ему, скачем карьером за ним, — он от нас, не распознав в нас своих.
Вылетаем за морену. Красноармеец этот — дозор тылового охранения — докладывает начальству, и в охранении — возбуждение. А когда мы приблизились — недоумение, затем улыбки и приветствия. Спрашивают: далеко ли ушли верблюды, колонна, насколько растянулись, когда лагерь? Сзади, говорят, никого нет, только два красноармейца остались у ближайшего озерка.
Середина дня. Отряд шел навстречу нам полтора часа. Мы прощаемся и продолжаем путь.

В юрте у озера Сасык-Куль.

В 1931 году в моих маршрутах по Восточному Памиру мне постоянно приходилось заезжать в юрты одиноких киргизов. Многие из них — родственники крупных памирских баев — были тесно связаны с басмачами и, ставя свои юрты под перевалами, возле скрещения горных тропинок, на берегах мелких озер, несли у басмачей службу разведки и наблюдения.
Такой наблюдатель по приказу главаря своей банды должен был маскироваться, изображая собой мирного пастуха, бедняка, которому и жить-то больше негде, кроме как на этом вот неудобном для выпаса скота месте.
Мы, участники экспедиции, частенько вынуждены бывали ночевать именно в таких юртах, и это было все же безопасней, чем устраивать ночлег, жечь костры в стороне от них, — безопасней потому, что мы, ложась, например, спать у дверей, создавали такую обстановку, при которой хозяин юрты, даже при всем желании, не мог бы до утра навлечь на нас басмачей, а днем, в седлах и при оружии, врасплох мы не могли быть застигнуты.
Мне кажется не лишним рассказать об одной из таких кочевок, приведя запись из моего дневника, сделанную в июле 1931 года. В тот раз я заехал в такую юрту вместе с Мешковым и караванщиком Мамат-Ахуном. Маленький кашгарец Мамат-Ахун обладал длинными черными усиками, устремленными, как стрелки, в обе стороны от его узкого, туго обтянутого коричневой кожей лица.
Он был человеком азартным, легко возбудимым, фанатичным в своей религиозной приверженности к реакционным муллам и ишанам, человеком, который всегда мог нас предать басмачам и которого нам приходилось остерегаться.
Обычно он был самым шумным из всех караванщиков, и эмоциональность его до такой степени не имела предела, что однажды, например, разозлившись на свою лошадь, он откусил у нее кончик уха; другой раз, играя в «бараньи позвонки» — азартную игру, подобную нашим «костяшкам», он в споре откусил фалангу пальца у другого, игравшего с ним караванщика.
Надо сказать, что при этом дело обошлось без особой обиды пострадавшего на Мамат-Ахуна, и через несколько минут после сделанной мною перевязки они продолжали игру как ни в чем не бывало, а я опять слышал из своей палатки гортанные, азартные возгласы.
Но перехожу к записи из моего дневника:
...Чукур-Куль. Тихое озеро. Чуть заболоченные берега, окаймленные зеленой травой. В воде у берега — миллионы красных палочек — представителей местной, высокогорной фауны. Развьючиваемся у развалин сложенной из камней лачуги, на самом берегу. Собираем кизяк. Мешков и Мамат-Ахун быстро раскладывают костер. Лошади пасутся, я делаю заметки в полевой книжке — перечисляю граниты, образцы которых взял на перевале Харгуш: обильный слюдою двуслюдяной гранит, розовый гранит с биотитом, мусковитовый гранит и тонкозернистый мусковитовый гранит с гранатом; заканчиваю записью о пегматитах, кварцевых жилах.
Над озером — гряда гор, за нею, выше, вторая, снежная. Полтора часа отдыхаем таким образом у озера после многочасового маршрута, но сегодня надо ехать до темноты. В 5 часов 30 минут мы выезжаем дальше.
Морены. Синие цветики. У озера — лунки с жидкостью, похожей на нефть, очевидно продукт разложения водорослей. Морены кончаются, и путь продолжается по совершенно гладкой, похожей на большое корыто долине, без валунов, без камней, только песок да кустики терескена. Справа и слева — две моренные гряды, как обрушенные крепостные стены, что легли по длине долины, за ними склоны «бортовых» гор. Заболоченное, высохшее озерцо, по которому бродит кулик, еще один тоненький «нефтяной источник».
Часа через два пути долина кончилась, мы снова в моренах, а затем в нагромождении крупных скал. Видно озеро Газ-Куль (Гусиное озеро) и гору, ту, что над Сасык-Кулем, и большую дорогу к перевалу Тагаркакты. Мамат-Ахун с вьючной лошадью, которую ведет в поводу, отстал в хаосе громадных черных скалистых глыб. Внизу далеко, у Газ-Куля, замечаю восемь всадников и одинокую юрту. Четверо из всадников подъезжают к юрте, остальные исчезли.
Спешившись, поджидая Мамат-Ахуна, наблюдаю вдвоем с Мешковым за ними. Наконец видим рыжее пятно: Мамат-Ахун в своем рыжем, крашенном луком, кашгарском халате, на рыжей лошаденке догоняет нас, за ним тащится вьючная, и мы едем дальше, и дикие скалы кончаются, и мы движемся уже параллельно боковой дороге.
Поблескивают озеро Туз-Куль и другие озера. У одного из них — семь всадников. Солнце за нами уже почти припало к горам. В его косых лучах хорошо видно озеро Сасык-Куль, к нему именно мы и направляемся. Я привык видеть на нем гусей, но на этот раз (гляжу в бинокль) их почему-то нет, они, вероятно, кем-нибудь вспугнуты.
Мамат-Ахун сегодня веселый, и мы тоже веселы, всю дорогу в пути перешучивались. Другой караванщик ругался бы, делая такой многочасовой переход, а этот — ничего, едет, болтая ногами. А ведь три из четырех лошадей принадлежат ему. Он не горюет, что они устали.
Галопом подъезжаем к рабату, высящемуся у озера Сасык-Куль. Рабат совершенно разрушен. А рядом с его руинами и со второй, разрушенной каменной постройкой стоит одинокая юрта. Вокруг — неимоверная грязь после проходившего здесь скота.
В юрте — два молодых киргиза и одна столь же молодая киргизка. Встречают нас неприветливо, но на вопрос, есть ли у них молоко, отвечают: «бар» (есть). Киргизы — два брата, одного из них зовут Турсун, женщина — его жена, ее зовут Угульча.
Приехали мы в 9 часов 10 минут вечера, солнце уже скрылось за горами, было холодно. После тринадцатичасового перехода мы устали — и люди и лошади; мы сделали больше восьмидесяти километров, а теперь еще немало возни: ставим палатку, вносим в нее вещи, батуем лошадей.
В юрте кипятится молоко. Сегодня мне и Мешкову дежурить вдвоем, значит спать каждому по четыре часа. Подъезжает верблюд с терескеном, — это брат Турсуна привез нам топливо. Вместе с Турсуном он загоняет овец в разрушенную хибару, закладывает на метр в высоту вход большими камнями.
Я гляжу на семерку яков, пасущихся на болотных кочках, возле участка воды, оставшегося от высохшего ручья. Огромные, лохматые, тяжелые, они пощипывают чахлую травку. Турсун говорит, что один из кутасов принадлежит ему, а другие, мол, «сельсоветские», приведены сюда, чтобы Угульча доила их. К.подобным объяснениям, к ссылкам на сельсовет я уже привык, и в конце концов не все ли равно, кому принадлежат яки?
Идем втроем в юрту пить молоко. Прежде чем войти в юрту, окидываю взглядом окрестности. Впереди — моренные бугры, сзади — пустыня, мелкие камни, слева — озеро, справа — морены. Уныло, но очень спокойно. Рассчитываю: если кто подойдет или подъедет, залает собака Турсуна.
А людей, кроме нас и Турсуна с женой и братом (все в юрте), кругом нет. Разговоры с Турсуном — по-русски, он вполне прилично знает русский язык. Я с Мешковым варим шурпу (суп), коротая время, чтобы меньше дежурить. И сидим мы в юрте до полуночи. Лает собака. Выходим.
Луна, и из лунного света — человек, пешеход, с длинной палкой, бородат, оборван. Вводим его в юрту, он — таджик, он прошел сегодня шестьдесят километров, никто, кроме таджиков, здесь так ходить не может. Он идет с Хох-Дары (Шах-Дары) в Мургаб, с собой у него, кроме запасной пары джюрапов (шерстяных чулок), нет ничего — ни еды, ни теплой одежды.
Он как дервиш. Объясняюсь с ним по-шугнански, разговариваю об общих знакомых — шахдаринцах Карашире, Зикраке, Хувак-беке и других, с которыми встречался в прошлом году. Поим его чаем и вместе едим шурпу.
Киргизы обращаются с таджиком свысока. Ведь он безропотен, беззащитен и нищ! Ведь, зайдя сюда для ночевки, он рассчитывал только на их гостеприимство, на их подачки! Турсун рассказывает о себе. Объясняет, что он «караульщик» рабата (превращенного в груду камней!), что считает своей обязанностью давать приют проходящим, кипятить чай и что за это ему платят «кто сколько даст». Желающим он доставляет за плату и топливо.
Раньше здесь жил старик Суфи, он умер в прошлом году. Турсун здесь несколько месяцев, родом он из Аличурской долины, нигде за всю свою жизнь, кроме окрестных гор и Поста Памирского, не бывал. А разговор у нас идет «светский». Но как объяснить Турсуну самые простые вещи: что такое автомобиль, электрическая лампочка, море, пароход, семиэтажный дом — дом с двумя тысячами жителей? И отец Турсуна, по его словам, нигде дальше Поста Памирского не бывал, и никто из аличурских киргизов не бывал.
Спрашиваю: — Неужели никто не бывал, ну, в Ташкенте или в Оше?
— Не знаю... Может быть, Шо-Киргиз был (и после паузы)... может быть, Камчибек...
Сколько скрытого яда! Шо-Киргиз — главарь басмаческой банды, недавно пойманный. А после этой порции яда, надо поправиться, нейтрализовать действие его, а потому — «Камчибек»; это председатель местного волостного Совета, участвовавший в поимке Шо-Киргиза...
И тогда в тон Турсуну я отвечаю:
— А Ишан-Кул не был?
Ишан-Кул — старейшина киргизского рода хадырша, кочующего в Аличурской долине, крупный бай, поддерживающий прямые связи с британской разведкой: в прошлом году, например, к нему «в гости» приезжал из Кашгарии английский офицер, переодетый муллой и с трубкой в зубах.
С этим «муллой» в прошлом году мы, работая в Аличуре, в одном из ущелий едва не встретились.
Турсун отвечает мне:
— Пока, кажется, не был!
Заходит речь о колхозах. Турсун проявляет своеобразный живой интерес: правда ли, что здесь будут колхозы? Правда ли, что все жены будут общие? Правда ли, что можно будет есть только то, что разрешено «на бумажке», а всего остального нельзя будет есть? Правда ли, что сошьют одно очень большое одеяло и в него всех вместе станут укладывать спать? Правда ли, что у кого больше скота, чем у других, у того будут отбирать скот?
Словом, те самые вопросы, какие я слышал, когда в прошлом году сидел в плену, в басмаческой банде Закирбая под Алайским хребтом. И все это тоном безразличным, с примечаниями: «так говорят», с выражением лица, долженствующим мне показать что, мол, сам-то он этому не верит, и самооправданием: мы, мол, дикие, ничего не знаем, и с лицемерными выражениями восхищения всем, что под видом вопросов им высказано.
Кто передо мной? Хитрый враг или простак, обманутый врагами? Простак столь «дипломатически» не мог бы высказываться. Передо мною враг. Но я все-таки отвечаю ему объяснениями, которые давать считаю своим долгом всюду, чтоб опровергать ту гнусную ложь, какую распространяют враги по Памиру. Может быть, что-либо из моих слов и будет передано другим Угульчею, женой Турсуна, или Мамат-Ахуном?.. Слушают меня внимательно, поддакивают, соглашаются.
Однако уже 12 часов ночи. Дежурить будем по три часа — до шести утра. Предоставляю Мешкову выбор часов его дежурства. Он хочет утром, потому что сейчас валится с ног от усталости. Оно и лучше, я спать не хочу. Мамат-Ахун просится ночевать в юрту. Ладно!
Мешков спит в палатке. Я с винтовкой брожу вокруг. Луна и отчаянный ветер с юга. Рвет и мечет палатку. Слышу: в юрте — разговоры. Говорят киргизы с Мамат-Ахуном. По обилию русских слов, названий, имен и по многим мне известным киргизским словам я понимаю направление речи, хотя киргизского языка и не знаю. Речь — о колхозах. Мамат-Ахун ругает колхозы. Рассказывает о них самые невероятные истории, и киргизы сочувственно ахают. Иногда речь затихает, — собеседники шепчутся.
Шопот прерывается громкими восклицаниями, иногда — вздохами, иногда — смехом. Потом речь переходит на отряд пограничников, пришедший на Памир, чтобы закрыть границу. Это сейчас основная тема всех разговоров в восточнопамирских горах. Мамат-Ахун услужливо сообщает все, что ему известно.
Потом говорит о нашей экспедиции: сколько у нас красноармейцев, на какие группы мы делимся, кто куда пошел, у кого какое оружие, — ну, решительно все! Меня берет злоба. Надо бы выкинуть Мамат-Ахуна из юрты, но поздно. Да и не навесишь же на его рот замок, не здесь разболтает, так в другом месте, в другое время.
Второй час ночи. Юрта затихает. Луна над горами — на юге. Глядеть на юг — в подлунной темени ничего не видно. Очень холодно. Ночь морозна. Я в фуфайке, свитере, полушубке, плаще, шапке-ушанке — и все же мерзну. Моментами хочется спать. Налево спят, мерно дышат яки.
Спит верблюд в «отдельной комнате» — в разрушенной лачуге. Спит собака у юрты на ветру, сопит и не слышит, когда я к ней подхожу. Завидую всем спящим. Время с двух до трех тянется особенно медленно. У меня полная уверенность в спокойствии ночи, в том, что никто и ничто не потревожит нас. Можно бы спать, не дежуря, но нельзя нарушать порядка, который раз навсегда установлен, поскольку в горах есть басмачи.
Луна ушла за горы, и ветер стих. Теперь он обыкновенный, в нем нет ярости. Курю в ладони. Сижу на седле, перед палаткой. Изредка прокричат и снова молчат гуси на озере. На востоке от горизонта — острозубчатой линии гребня гор — поднялось мерцающее созвездие. Оно все правее и выше. Редкие, за горами, вспыхивают зарницы.
Стоят, не двигаясь, длинные темные облака. Из юрты доносятся сопенье и храп. Як просыпается, встает, снова ложится и сопит. Хочется писать стихи, складываются слова, но мозг отказывается работать. Я все же изрядно устал.
Наконец 3 часа ночи. Бужу Мешкова и ложусь спать. Я горд собою: тринадцать часов верхом и полночи дежурства на высоте в четыре тысячи метров над уровнем моря, на перевалах и много выше, а я бодр и здоров!..
И вот — утро, встаем все в шесть утра. Мешков долго будил Мамат-Ахуна, тот жестоко ругался и говорил, что встанет не раньше 10 часов. Полчаса надевал сапоги. Однако встал, привел лошадей. Со сборами мы все-таки провозились. Турсуну я хорошо заплатил за дрова и услуги. Он сказал, что палатки основного лагеря нашей экспедиции переставлены с одной стороны Аличурской долины на другую. Откуда он получил эти сведения, я не знаю.
В 8 часов 20 минут утра мы выехали от Сасык-Куля к основному лагерю, покинутому мною несколько дней назад. Ехали по моренам, и перед тем как спуститься с морен, видели множество грифов, терзавших какую-то падаль.
...В тот день мы вернулись в основной лагерь, покинутый нами несколько дней назад, но в нем обнаружили только две палатки да двух охранявших их бойцов-пограничников из выделенных нам для охраны. Все сотрудники экспедиции группами разъехались по разным маршрутам. Один из бойцов, Таран, сказался больным, и я занялся его леченьем.

Поликарп Мешков выступает в роли судьи.

В урочище Бузула, на краю Аличурской долины, в лагере жили: в отдельной палатке — я, в другой палатке — три бойца-пограничника: Таран, Пастухов и Мешков, в третьей — караванщики Мамат-Ахун и Али. Вдали виднелись юрты киргизского становища, дальше — пустынные, голые горы.
Мы несколько дней дожидались возвращения остальных сотрудников экспедиции, ушедших на перевал Марджанай. К нам заезжали киргизы. Мешков, мой веселый приятель Поликарп Мешков, отлично говорил по-киргизски, а я и два других бойца непрестанно завидовали ему в этом умении. , Для того чтобы дальнейшее было понятно, поясню, что в начале тридцатых годов на Восточном Памире киргизы не только были кочевниками, но и жили еще родами и общинами.
Страшно отсталые формы хозяйства в ту пору не давали возможности разбить эту вредную для развития области родовую основу. А вредна она, кроме всяких других причин, была еще и потому, что киргизские роды враждовали между собой. Родовая вражда задерживала классовое расслоение, и потому была выгодна баям (кулакам), биям (родовой знати) и муллам (реакционному духовенству). Вражда эта существовала очень давно и усиленно разжигалась политикою царизма.
Сильные родовые объединения подчиняли себе мелкие роды, эксплуатировали их, занимали лучшие выпасы, собирали в руках своего байства огромные стада мелкого и крупного скота. Самыми крупными родами на Памире были роды теитов и хадырша. Самыми малочисленными — роды кипчаков и оттуз-огулов. Род хадырша, делившийся на двенадцать общин и насчитывавший до четырехсот хозяйств, считал своим владением Аличурскую долину, район Мургаба и озера Каракуль.
Теиты, которых было примерно столько же, группировались главным образом в районе Кизыл-Рабата и озера Ранг-Куль. Девяносто хозяйств найманов и шестьдесят восемь хозяйств кипчаков были раскиданы по всему Восточному Памиру, а род оттуз-огулов состоял всего из восьми хозяйств, — половина их жила в Мургабе, половина на Каракуле. Из всех этих хозяйств в 1930 году байских было сто четыре, а бедняцких — шестьсот сорок семь. Но больше половины всего скота на Памире в 1930 году было еще в руках баев.
Я болел и потому не выходил из палатки. В 3 часа дня, не вылезая из спального мешка, я взялся писать дневник. Я записал:
«Утром — дождь со снегом, неприятный холод, все кругом в облаках, с запада — ледяной ветер. Речка — приток Аличура — замерзла, и воды в ней нет. Трава покрыта ледяной коркой. Мрачный день. Сегодня и нельзя было б никуда ехать. Жар, ломота во всем теле, трудно пошевельнуть рукой. Мешков принес мне чай, пью его, засыпаю и сплю, многократно просыпаясь. Сейчас я опять проснулся — три часа дня, — принял аспирин. Мешков приносит суп, он приготовлен отвратно, есть не хочу. Голова мутна. Сейчас дождя нет, но ветер все так же свиреп...»
Тут я оборвал мое занятие, услышав за палаткой многолошадный топот. Всегда был подозрителен на Памире многолошадный топот, но болезнь сделала меня ленивым и безразличным, а в бдительности красноармейцев я нимало не сомневался.
Всхлипывания, плач и взволнованные киргизские голоса... За палаткой... Что за чорт? Кто в нашем лагере может плакать? Вместе со спальным мешком подползаю к выходу из палатки, приподнимаю полог: я вижу весь лагерь.
Перед палаткою красноармейцев — сборище всадников. Пастухов и Таран стоят в полушубках, с винтовками наперевес у входа в палатку. Мешкова мне не видно, он замешался в гуще всадников, и оттуда слышится плач. И вот, раздвигая крупы теснящихся лошадей, Мешков проталкивается из толпы и бежит ко мне.
— В чем дело, Мешков? Что это за люди?
— Я вот вам доложить бегу... — запыхавшись, говорит мне Мешков. — Киргизы из окрестных мест. Какой-то скандал у них получился, драка, что ли, какая... Приехали разбираться...
— Ну вот что, Мешков. Я, сам видишь, не могу разговаривать с ними, займись-ка ты этим делом, по своему усмотрению и решай. Если что очень важное, ну, тогда уж и я как-нибудь выберусь... А так — тебе поручаю. Только смотри, прими меры предосторожности, чорт их знает, что за люди: нас четверо, а их вон сколько.
- Я и то думаю... — скороговоркой произносит Мешков и, озабоченно добавив: — Будет сделано! — бежит обратно.
Дальнейшее я наблюдаю из своей палатки. Мешков распоряжается. Велит киргизам спешиться и отойти от палатки. Не переставая шуметь, они толпою отходят к вьючным седлам, составленным в ряд и обычно заменяющим в лагере скамейки и стулья. Мешков садится на одно из седел и собирает ораву в кружок. Кружок этот горланит во все двадцать глоток, размахивая камчами и отчаянно жестикулируя. Перед Мешковым сидит на земле киргиз.
Сняв шапку, тычет рукою в свою голову и, ревя благим матом, что-то возбужденно рассказывает. Мешков встает во весь рост на седле и, напористо взмахивая рукою, как митинговый оратор, кричит по-киргизски:
— Довольно шуметь! Вот тамяшу устроили!.. Не буду разговаривать, пока тишины не будет. Давай молчать, и потом по порядку!
Но молчать приехавшим не просто. Шум продолжается. Мешков выжидает и молчит сам. Шум постепенно затихает. Мешков садится бочком на седло и спокойно говорит:
— Правильно. Давно бы так. Вот теперь будем разговаривать. Ну, по порядку, кто тебя побил? Всхлипывая, покачиваясь и хватаясь за голову, сидящий торопится рассказать все как было. Первое, что можно понять: плачущий киргиз — зовут его Кашон — избит баями, обвинившими его в уводе их лошадей. Избит камчами. Били семь человек. У него на голове красные шрамы и кровоподтеки. Сам он не видит их, но каждый может на них посмотреть и удостовериться.
— Из баев здесь есть кто-нибудь? — перебивает его Мешков.
Отвечают:
— Нет. Здесь только одна сторона. Все свидетели.
— Из какой кочевки избитый?
— Из той, налево.
— А баи из какой кочевки?
— Из той, что направо.
— Как зовут баев?
Кашон перечислил все имена, я расслышал два: Олджачи-бай и Джутанга-бай.
— Где били?
— В ущелье Чулак-Теке.
Я знаю это ущелье. Око километрах в семи отсюда.
— За что?
Но тут кочевники гомонят все разом, и Мешков, а тем более я в шумной неразберихе ничего не можем понять. В глубине долины я замечаю новую группу всадников, карьером приближающихся к нашему лагерю. Увидев их, приехавшие почему-то смолкают и шарахаются к лошадям.
— Куда вы? — вопит Мешков. — Вы же свидетели? Чего вы сорвались? Оставайтесь, раз вы свидетели!..
Но киргизы один за другим отказываются: я, мол, сам не видал, я уеду. Вскакивают на лошадей и, не слушая Мешкова, юргой отъезжают в сторону. В лагере остаются Кашон и два свидетеля. Мешков озадаченно следит за быстро приближающейся к нам группой. Когда передовые всадники у палаток осаживают коней, Мешков направляется к ним:
— Эй!.. Кто едет? Баи?
— Нет, зачем баи? Мы совсем бедняки.
История повторяется заново. Мешков ссаживает их с коней, утихомиривает и начинает опрос. Показания приблизительно сходятся.
— Кто бил?
— Джутанга, Олджачи...
— А кто избитый? Бедняк?
— Нет. Какой бедняк? Зачем бедняк? Бай.
Мешков усмехается. Медлит, думает.
— Что вы хотите, чтоб мы сделали?
И опять шум. И в шуме можно понять: киргизы хотят, чтоб Мешков написал «бумажку», и избитый поедет на Пост Памирский. Он поедет, чтоб показать бумажку доктору. Отсюда до Поста Памирского считается три дня пути верхом.
— Сельсовет у вас есть? — сквозь шум доносится голос Мешкова.
— Конечно, есть.
— Хорошо, — говорит Мешков, — тогда ты (он указывает на киргиза, стоящего ближе к нему) поезжай в кочевку и
привези сюда Джутанга-бая, Олджачи-бая и председателя сельсовета. Хоп?
— Хо-оп... — медленно отвечает киргиз. — Только ты, уртак, пиши баям бумажку, говори в бумажке, пускай приедут сюда. Бумажку не будешь писать, не приедут баи.
— Ладно, — решает Мешков, встает с вьючного седла, направляется ко мне. Киргизы толпой, таща в поводу своих лошадей, тянутся за ним. Он велит им остаться и ждать его.
Я встречаю Мешкова улыбкой:
— Что, брат, устал?
— Ох, и трудно же разговаривать! Главное, порядка у них никакого нет, первое дело у них всем зараз шуметь. За бумагой я к вам.
На клочке бумаги, присев на корточки, Мешков написал по-киргизски: «Олджачи-бай, Джутанга-бай, приезжайте к палаткам аскеров». Я приложил печать, и Мешков вернулся к киргизам. И тут двое из них заявили, что в их кочевке «есть коммунист».
— Хорошо, пусть он тоже приедет.
— Давай когаз (бумажку).
Тут, однако, Мешков уперся: предсельсовета и коммунист приедут и без бумажки. Их прямая обязанность участвовать в разбирательстве.
Посланный уезжает, и я жду с нетерпением, любопытствуя, что это за странное разделение: одно — это сельсовет, другое — коммунист. Мешков продолжает расспросы, и здесь выясняется, что все киргизы этой группы совсем не из здешних мест. Они попросту едут мимо, едут из ущелья Баш-Гумбез в урочище Тагаркакты.
— Что ж вы сюда приехали? — хмурится Мешков.
— Свидетели.
— Все?
— Конечно, все.
— Ты видел? — спрашивает Мешков ближайшего.
— Нет. Зачем видел? Сам не видал.
— А ты?
— Нет.
Почти все отвечают так же и, видимо недовольные прямым опросом, садятся на коней, уезжают. Мешков не пытается их удерживать. Кашон сидит на земле, тихонько похныкивая. Остается человек десять. Мешков обращается к ним:
— Из какого рода баи?
— Хадырша.
— А Кашон?
— Кипчак.
— Кашон с баями не ссорился раньше?
— Нет, совсем хорошо жили, уважали друг друга, а сегодня просто шайтан сделал ссору.
— А хадырша и кипчаки у вас дружно живут?
Быстро оглянувшись на других и, видимо, убедившись, что никто ему перечить не станет, киргиз отвечает:
— Конечно, совсем хорошо. Говорим — шайтан!
Мешков опять расспрашивает о причинах избиения. Опять куча неясностей. Приблизительно так: лошадь Кашона с тремя лошадьми Олджачи-бая и Джутанга-бая ушла далеко, за несколько километров. Кантон поехал за ней, чтоб пригнать ее.
Пригнал ли он ее одну или всех четырех — неясно, потому что киргизы противоречат один другому, но когда Кашон появился «в кочевке направо», баи, то ли за то, что он пригнал и их лошадей, то ли, наоборот, за то, что он их не пригнал, принялись его бить. Свидетели считают, «били семь человек. Такой-то — ударил два раза, такой-то — пять раз, такой-то — четыре раза».
— А вы что же? Смотрели?
— Да, конечно, смотрели... Едут еще несколько всадников. Кто?
— Коммунист, сельсовет.
— А баи?
— Баи нет. Баи далеко живут.
— Как далеко?
— Совсем далеко. Очень далеко. Надо завтра ехать...
Всадники подъезжают. «Коммунист» важен необычайно. Он в синих галифе, в афганском военном френче из шугнанского сукна, в киргизской шапке и халате. Он разговаривает с другими, как бог, почти с презрением. Он, спешившись, засовывает руки в карманы и топырит живот. Он чуть-чуть говорит по-русски. Он недоволен, что его потревожили. Он надменен. Другой — старик, и сразу по одежде, по рваному халату видно — бедняк.
Он член сельсовета (председатель сельсовета, говорят киргизы, уехал вчера в Чатырташ). Этот держится просто и хорошо. Видно, что он подлинный представитель советской власти, и понятно теперь, почему такое разделение на «сельсовет» и на «коммуниста».
Все садятся на вьючные седла. Подбегает мой караванщик Али и гонит «коммуниста» с седла: продавишь, мол! Тот передвигается с грозным взглядом, достоинство его задето. Несчастный Мешков потеет от усилий выловить в этом море крика и шума ясный смысл и суть дела. Избитый Кашон всем тычет свою голову. Избит он, видимо, не очень сильно. Мешков долго разъясняет ему, что такое компресс и как его сделать, на Пост Памирский ему ехать для леченья совсем не нужно.
— Пускай вся кочевка в одну кучу деньги складывает, покупает Кашону барана, а зачем бумажку давать? — медленно и внушительно говорит «коммунист».
— Нет, так нехорошо будет, — спокойно возражает член сельсовета. — Кочевка не виновата. Кто виноват, тот пускай покупает барана.
— Кашон сам виноват, — сердито обрывает его «коммунист». — Зачем с лошадью не так делал?
Киргизы ожесточаются в общем споре об определении виновника. Наскакивают один на другого, хватаются за камчи. Мешков спрыгивает с вьючного седла, расталкивает двух вцепившихся друг другу в халаты:
— Стой, погоди!.. Отойди в разные стороны!.. Опять драку устраивать?
Киргизы неохотно расступаются. Мешкову, видимо, надоели препирательства. Он лезет опять на седло, встает, выпрямляется:
— Так. Теперь я буду говорить. Дело у вас темное. Тот бай, этот бай, баи, одним словом, между собой не поладили. Не могу я решить, пускай обе стороны соберутся. Понятно? Далеко живут — ничего, приедут. Пусть завтра приедут, и послезавтра поздно не будет...
— Конечно. Правильно так, — поддакивает член сельсовета.
«Коммунист», не дожидаясь окончания дела, недовольно встает, проходит между расступившимися киргизами, садится на лошадь. Два каких-то киргиза подсаживают его. Стегнув камчой лошадь по ушам, «коммунист» уезжает торопливой юргой.
— Кто это? — спрашивает Мешков члена сельсовета.
Старик хитро щурит глаз:
— Племянник Олджачи-бая.
Киргизы согласны приехать послезавтра. Мешков предупреждает, чтоб приехали не всей оравой, а только близкие делу: Олджачи-бай, Джутанга-бай, член сельсовета, представители обоих родов, сам потерпевший. Киргизы согласны, но опять просят, чтоб Мешков дал бумажку сейчас. Мешков отказывается недоумевая. Тогда какой-то старик в желтой шапке что-то быстро лопочет, показывая на свой глаз. Мешков сразу не может понять.
— Он говорит: ты своими глазами видел — этот побит? — разъясняет член сельсовета.
Мешков заулыбался:
— Ага!.. Вот оно что!.. Ну, понятно, своими, чужих-то глаз у меня не припасено! Я буду помнить, надо будет, удостоверю, что избит.
— Хоп. Тогда хорошо...
Киргизы удовлетворены. Садятся на лошадей, уезжают. Мешков утирает лоб рукавом полушубка, направляясь ко мне. Пастухов и Таран ставят винтовки и тоже идут ко мне. Садятся перед моей палаткой на корточки. Мешков усмехается:
— Видишь ты, какая оказия!.. Хошь и баи, а тоже начинают понимать советскую власть. Знают, к кому ехать... И бумажку к доктору просят... Когда это было?
— А ты тоже, — иронизирует Таран, — нарсудья с языком большим. Треплешься. Распустил язык на полдня, хлебом тебя не корми, обрадовался. Гнать их надо в три шеи, — баи сволочи, а ты нянчишься!
Мешков обиженно глядит на Тарана:
— Много ты понял!.. Не у себя в колхозе с кулаками разговариваешь. Своих-то кулаков я и гнал в три шеи... А тут нельзя. Во-первых, весь народ у них еще темный, деревня на деревню, как у наших дедов, идет, во-вторых, — нацменьшинство. Здешнюю политику понимать надо!.. К советской власти,
доверие — раз, значит, сюда приехали, а ты — в шею... В шею-то еще будет им, когда ихние пастухи на них же попрут. А пока от нашей уфимской Памир-то еще поотстал... Сам должен видеть: край света...
— Ладно, уж и заворочался, как в шенкелях!.. Да я так просто. Сказал, ну и ладно.
— То-то, сказал... Сбрехнул, так неча и нос держать! — уже миролюбиво заключил Мешков. — Давай табаку. С ними и покурить времени не сыщешь... Как, Павел Николаевич, правильно я рассудил?
Я не могу сдержать улыбки:
— Правильно, Мешков. По местным условиям, правильно!.. Мне, однако, плохо. И ветер — леденящий. Мешков уходит готовить чай. Я опускаю полог палатки и, тесней завернувшись в мешок, закрываю глаза.
В моем дневнике есть запись, занесенная через два дня после этого случая:
«Киргизы не приезжали. Али ходил в кочевку за молоком и, вернувшись, рассказал, что они помирились. Кочевка хадырша сложилась и подарила Кашону барана с условием, чтобы он больше судиться не ездил».

Палатка в урочище Бузула.

...В кружке — чай с клюквенным экстрактом, оставленный на ночь на ягтане в палатке. Утром тянусь выпить глоток — вместо чая мороженое. Пробую на язык: густое и сладкое. Отлично. Но есть его холодно. Хороший способ делать мороженое.
...Суп (шурпа). Если не шурпа, значит — плов. Других блюд не придумаешь. Впрочем, была раз рисовая каша. Что на обед сделать сегодня? Долгие обсуждения. Очень долгие. Шурпа или плов? Никакие блюда не подвергались такому детальному обсуждению своих качеств, как эти — плов и шурпа. Впрочем, мы очень подробно рассуждали, как зажарить уток... если завтра убьем уток. И замечательные подробности в воспоминаниях о том, как на родине жарят уток, яичницу, картошку.
От цен на них до источников их появления в быту народов. А ведь было в караване все: и шоколад, и какао, и персики в прекрасных консервных банках, и копченая колбаса, и окорока, и чего только не было! Мы слишком долго шатаемся по Памиру, запасы давно истощились. Что есть у нас в лагере? Муки нет, хлеба нет, картошки нет, овощей и фруктов, ни сухих, ни свежих, нет, крупы нет, масла нет. Есть баранье сало, есть рис, есть соль, сахар, чай и клюквенный экстракт.
Есть окаменелые, пробитые плесенью, испеченные еще в Оше и в Гульче лепешки. У нас, может быть, ячье молоко. Что можно сделать с молоком, кроме молока и рисовой каши? Ну, а молока все-таки нет. Все остальное — шурпа или плов. Тарану плова нельзя, у него болит живот. Пастухову плов надоел еще в Бордобе... А шурпа? Гм, шурпа. Ее отвратительно варит Али. Она без приправ, кроме соли. Вода и мясо. Впрочем... А ну, давайте варить шурпу, а плов — завтра.
Вечером, когда палатку рвет ветер, иной раз вырывая колышки, можно вообразить, что палатка плывет в облаках, даже за ними — в холодном пространстве. Но воображение вовсе не действует. Просто поглядываю на мятущиеся полотнища — стенки палатки, слушаю их хлоп и не думаю о нем, ведя дневник при тусклом свете «летучей мыши». Поглядываю только, чтоб рассудить: сорвет или не сорвет? Холодно. Пишу в тулупе, сидя на одеяле, прислонившись к ягтану.
Сплю обычно одетый — в фуфайке, в свитере. На голове — горный альпинистский шлем. Пол палатки — брезент, на брезенте — постель: кошма, два одеяла, сложенных конвертом. На одеялах — тулуп. Шлем хороший. Против уха можно открыть клапан, чтоб лучше слышать. Так открываешь его на ночь. Справа от постели под рукой сапоги (сейчас — валенки) и штаны, положенные так, чтоб их можно было сразу натянуть на себя. На ягтане — карманный электрический фонарик.
Справа под одеялом — заряженная винтовка, рядом с ней патроны. Наган надет на ремень через плечо. Рядом с патронами полевая сумка с самым необходимым. Спички и папиросы в кармане тулупа. Сколько времени нужно, чтоб быть готовым? Минута? Две?
Иногда нужно рассчитывать на меньший срок. Тогда спишь в штанах, иногда даже в сапогах, иногда патронташ надет через плечо. Спать тепло. Холодно вставать, и еще холодней, когда вокруг ветер и лед. А ведь есть страны, где в июле бывает тепло!
Когда едешь ущельем и засвистит сурок, — приятно. Если свистит сурок, значит там никого, кроме сурка, нет. Иначе он сидел бы в своей норке. Сурок — вестник благополучия. Поэтому я на Памире никогда не стреляю в сурков.
Собака Майстра утром бродит по замерзшей речке. Тычет мордою в лед. Разве можно мордой и лапами превратить лед в воду? ...За палаткой ночью шаги. Это бродит дежурный. Иногда лает Майстра. Тогда шаги убыстряются или затихают совсем.
...У караванной лошади гнойные раны. Лошадь сбита. Выжимаю из тюбика длинный червячок вазелина, разогрев тюбик у костра. Мамат-Ахун старательно, всеми пальцами, втирает вазелин в гнойную рану. Начиная готовить обед, он не моет рук, потому что никогда их не моет.
У Пастухова — розовые пятна на лице. Это свежая, обожженная солнцем и ветром кожа. Велю ему не мыть лица и на ночь мазать его вазелином. Кожа все-таки лупится и слезает. Лица остальных — в порядке. Сам я не мою лица уже давно. Лупится нос, сохнут губы. Впрочем, нужно специально вспомнить о дневнике, чтобы обратить на это внимание.
Иной раз зайдет красноармеец в палатку и сядет на корточки. Словно за делом пришел, а молчит. Понимаю, ему скучно. Угощаю папиросой, завожу разговор. Поговорит, посидит, покурит. Удовлетворенный, уйдет. Мне не скучно. Иной раз бывает тоскливо, но скуки не бывает никогда.
Мамат-Ахун. Красноармейцы говорят: «матагон». «Кала-и-началнык»... Так зовут меня караванщики, превратив по созвучию мое отчество «Николаевич» в слово, обозначающее в переводе «крепость». У каждого из нас, сотрудников экспедиции, свое прозвище.
Есть «катта-началник» (большой), есть «кичик-начальник» (маленький начальник), есть «ярым-начальник» (полначальника). Юдина за его массивность зовут «Юдын-бай», Хабакова, который белобрыс и язвителен, в прошлом году звали «Сары-чаян» (желтый скорпион), Дорофеева (топографа) — «Пилан-чи» (человек планов, планщик).
Профессора Дмитрия Ивановича Щербакова — по созвучию: «Мир-и-Ванч», что в буквальном переводе значит: военачальник Ванча (географической области). Красноармейцев зовут «фамильярно» — по фамилиям, конечно, коверкая их: «Мешков — «Мишгоу» (а гоу — значит корова), Пастухов — «Пас-об» (нижняя вода), Таран — Дара (долина).
А когда (это бывает редко) ветра нет — тишина. Ночью шаги, и шуршит плащ на дежурном красноармейце. Я из палатки:
— Пастухов!.. Луна еще высоко?
— Высоко... — Пауза, и усмехнувшись: - На долонь от горы...
...Пастухов просит «почитать ему книжку», — протягивает мне учебник политграмоты. Читаю ему главу о Февральской и Октябрьской революциях. Объясняю все трудные места и привожу примеры. Тарана в палатке нет, и Пастухов, как выражаются наши бойцы, «камчит» его:
— Всегда, как начнем заниматься делом, он неизвестно где. А что будет знать?
Пастухов живо интересуется политикой. После чтения — долгий разговор с ним. В палатку входят Мешков и Таран. Беседа становится общей. Я веду беседу, объясняю им политическое положение на Памире, политику Англии. Замечания:
— Не зря говорят: догоним и перегоним капиталистические страны. Хотя говорят иные: навязло в зубах, мол, лозунг, а ничего не скажешь, так оно и есть: догоняем и перегоняем.
— Вот уже киргизы, отсталые, а и те понимать начинают. Как и у нас в деревне: которые не понимали сначала, а теперь сами в колхозы валят.
Так, в разговорах о колхозах, о пятилетке, о торговой политике, о превращении Бадахшана в образцовую советскую область, о культурных мероприятиях на Памире, о недостатках аппарата, бюрократизме, засиживаемся до 11 часов ночи. Переставляю часы на сорок минут назад, потому что, конечно (такие они у меня), они удрали вперед, и иду в свою палатку.
Над павшей лошадью, на склоне горы, в полукилометре от лагеря, чревоугодничают беркуты и грачи.
— Надо стрёлить одного, — соблазняет меня Мешков, и мы выходим с винтовками.
— Подобраться бы до груды камней... Подпустят?
Взлетели, ушли. Мешков, залегая за камни:
— Мы — хитрые, а они, видишь, хитрее нас!..
Лежим за камнями. Прицел на четыре. Ждем. Полчаса, час. Ветер слаб, сегодня тепло. По склону горы к трупу лошади медленно, как шакал, пригибая морду к земле, крадется собака. Чорт бы ее побрал! Собака... У Мешкова стрелковый зуд, но я останавливаю его:
— Погоди... Нельзя. Это же наша Майстра!
Собака жрет падаль. Яростно. Уцепится зубами и всем телом, упираясь всеми четырьмя лапами, виляя задом от натуги, вырывает кусок и снова накидывается. Жадно, по-волчьи. Беркуты кружатся вдали. Теперь они не придут. Мы должны ждать, пока собака нажрется. Но мы терпеливее беркутов. Те подлетают ближе, выслав сначала разведку. Кружатся, садятся на почтительном расстоянии и мелкими перелетами, перескоками, приближаются к лошади.
Собака жрет. Беркуты ждут терпеливо. Мы не можем стрелять, чтоб не убить случайно собаку. Сколько времени нужно собаке, чтоб нажраться доотвала? Час? Полтора? Мешков нервничает: чорт с ней!.. Я остепеняю его: нельзя, собака нужна.
Наконец медленно, останавливаясь каждый десяток шагов, чтоб оглянуться на падаль, собака уходит. Идет тяжело, перевалкой, прямо на нас. Нас не видит. А когда увидела, сконфузилась, словно мы были свидетелями ее позора, словно сознает, что падаль есть стыдно, шарахнулась в сторону, побежала.
Мешков и я, одновременно нажимаем спусковые крючки. Перед вечером в лагере три всадника. Подхожу.
— Селям алейкум!
Отвечаю:
— Ну, что хорошего?
Киргиз по-русски:
— Ничего хорошего... В гости приехали.
Один из киргизов — старик в желтом колпаке. Он приезжал сегодня днем, сообщил, что хочет рассказать мне о чем-то интересном и что приедет вечером с киргизом, говорящим по-русски. Веду гостей к палаткам, велю Али стелить палас, приготовить чай.
Сначала, как полагается, общие разговоры. Об автомобиле, самолетах и прочем. Киргиз, говорящий по-русски, Усумбай Суфиев, интересуется: «почему идет?» Объясняю. Хотел бы я представить себе тот автомобиль, что создается сейчас воображением Усумбая. На что он похож? На дракона? После каждого объяснения удивленное: «ой-ой...»
Усумбай — сын старика Суфи, жившего в юрте у Сасык-Куля. Суфи умер зимой. Почему? «Распухал». Лошади не было, снег по пояс, Усумбай ходил пешком в Мургаб к доктору. Доктор дал лекарство. Усумбай принес его Суфи.
— Одна баношка... Клал руки, хорошо... Когда ничего не оставалось, снег много, ходить нельзя, отец помирал. Конешно, много баношка — отец хорошо был (бы).
Чай. После чая:
— Во-от... Слушай... Теперь я буду говорить... Очень давно время... — объясняет, что сосед мой, старик киргиз в желтом колпаке, Садык Маматов, видел камень: не знаю — золото, не знаю — свинец, — указывает расстояние, сообщает название местности. Кусок длиною два-три локтя. Спрашиваю о цвете — показывает на медную проволоку, которой обмотана рукоятка камчи.
Раньше старик скрывал, теперь решил рассказать и согласен поехать, указать место. Твердо он не помнит, но думает, что найдет, поискав, «бэш чакрым» (пять верст) туда, «бэш чакрым» сюда. Если найдет — «очень хорошо», не найдет — «тогда ничего».
Долгий разговор. Уезжают. Дождусь Юдина, отправимся обязательно. Думаю — медь.

Источник:
«Путешествия по Памиру». Павел Лукницкий. Издательство ЦК ВЛКСМ, «Молодая гвардия»
1955 год.

Фотографии
С. Юдина XIX - XX в.в.. http://mytashkent.uz